Роковое дерево Книга пятая
Шрифт:
— Ты так ему сказал? — спросил граф.
— Я ему много чего говорил. В конце концов, к чему-то он прислушался. — Энгелберт нахмурился. — Но господин Рихтер — чиновник империи. Для мирового судьи мнение императора куда важнее, чем мое. — Этцель склонил голову набок. — Так уж у нас заведено.
— Так выходит, я буду сидеть здесь, пока не сдохну?
— Не дай Бог! — быстро ответил Энгелберт. — Я говорил с Его Величеством от вашего лица и просил императора освободить вас, но он тоже говорил о справедливости. Но это неважно, я снова пойду к нему,
— Ты говорил от моего имени с императором? — Берли помотал головой. — Но почему?! Почему тебя волнует, что со мной будет? Я причинил тебе боль. Я хотел причинить тебе боль. Я же не заботился о тебе, так почему ты заботишься обо мне?
Пекарь встал и подошел к графу.
— Я уже говорил вам об этом. — Этцель положил руку на плечо Берли и сжал его. — Будьте здоровы. Господь с вами.
Берли посмотрел на него и покачал головой.
— Хотелось бы мне в это поверить.
— А вот это не имеет значения, — заверил его Этцель. Он повернулся и наклонился, чтобы взять пустой мешок. — Моей веры хватит на двоих.
С этими словами он ушел, оставив после себя только едва уловимый странный аромат — нечто похожее на запах полевых цветов, запах широкого поля и прогретого солнцем воздуха. Запах удивительно долго держался в камере, заставив Берли задуматься, не посетил ли его и в самом деле светлый ангел.
Сама мысль была настолько абсурдной, что Берли не мог даже оспорить ее; он просто стоял и смотрел на еду, так тщательно — можно сказать, с любовью — разложенную на тряпочке. Почему-то ему на глаза навернулись слезы; не то чтобы он чувствовал грусть, нет, просто немного смутился. Но в этот момент что-то глубоко внутри него перевернулось, вот этот переворот и вызвал одну единственную слезу. Граф досадливо смахнул ее.
— Большой чертов дурак, — пробормотал он вслух. — Ты меня с ума сведешь.
В последовавшие за этим часы Берли поймал себя на том, что думает не столько о своем плачевном состоянии и колоссальной несправедливости, которая держала его в вонючей темнице, сколько о причине — а почему, собственно, он гниет в тюрьме? С этого момента его мысли приняли неожиданное направление: он вспоминал о том, как напал на Энгелберта, и о той жестокости, которую он тогда испытывал. Никогда раньше с ним такого не было.
Постепенно круг его мыслей расширился. Теперь он думал не только об Энгелберте, но и о других людях, которым причинял страдания на протяжении всей своей жизни: Козимо Ливингстон и сэр Генри Фейт; милая, доверчивая Филиппа, его бывшая невеста; внук Артура Флиндерса-Питри Чарльз; его берлимены; леди Хейвен Фейт — вот эта была женщиной, которую он мог бы полюбить — что с ней сталось? Были и другие… много других — и всех этих людей он использовал в своих корыстных целях только для того, чтобы безжалостно отвергнуть, когда ему это было выгодно. Пожалуй, он заслужил свое заточение десятикратно, стократно, и он заслужил самое суровое наказание, какое только могли предписать закон и небеса, не меньше.
Вспоминая
Все чаще Берли ловил себя на том, что смотрит на этот свет и мечтает подойти к нему поближе. Как ни странно, это чувство не вызывало того отвращения, которое непременно вызвало бы еще сравнительно недавно; скорее, признав свою вину и взяв на себя ответственность за свои действия, граф почувствовал некоторое удовлетворение — как будто компас, долгое время показывавший неверное направление, теперь исправили, и стрелка опять показывает на истинный север.
Но это было еще не все. В тех случаях, когда граф сосредоточивал свое внимание на примере большого пекаря, он обнаруживал, что может получить небольшую передышку от своих назойливых мыслей. Имея перед глазами добрый пример Этцеля, он неожиданно обрел покой.
ГЛАВА 17, в которой за мир приходится платить
В третий и последний день праздник в честь заключения договора между булгарами и византийцами завершился молебном и благодарением за то, что трудности войны остались позади, и пришел блаженный мир. Ему радовалась вся империя. Солнце только что село в Мраморном море, когда на башне зазвонил колокол. Император с несколькими высокопоставленными чиновниками покинули пир, и дальнейшее празднование продолжалось в соборе Святой Софии, расположенном сразу за стенами императорского дворца.
Путь в святилище великой церкви лежал через огромный двор без колонн или арок. Под куполом храма хватало места для колокольни. Мозаики украшали верхние части стен, а скаты многокупольного потолка занимали колоссальные фигуры святых, ангелов и крылатых серафимов с огненными мечами. В этом интерьере меркла гордость любого самого заносчивого прихожанина. Входящий терялся перед величием Царя царей и Господа господ, все человеческие существа, включая земных императоров и властителей, невольно склоняли головы.
Огромное пространство поглощало звук, оставалась лишь тишина вечного, нескончаемого покоя, прерываемая то и дело перезвоном колоколов или жалобами хора. Пол и внешние колонны были отделаны разноцветным мрамором; главный алтарь покрыт золотой тканью, а по бокам стояли две свечи размером в полтора человеческих роста. Блестел полированный камень, блестело золото… Свечи наполняли воздух ароматом и освещали неф, мягко мерцая сквозь легкое облако ладана, отражаясь в каждой полированной поверхности.