Рольф в лесах
Шрифт:
И в то же утро Рольф увидел, как изготовляются песенные барабаны. Куонеб срубил молоденький гикори, аккуратно расколол шестифутовую жердь вдоль и долго трудился над половинкой, пока она не стала шириной в три дюйма, а толщиной в середине — в один, а по краям совсем тонкой, с одной стороны закруглённой и плоской — с другой. Потом он свернул её в большой обруч, плоской стороной внутрь, подержал в горячей воде и на пару, чтобы придать дереву больше гибкости, и продолжал стягивать обруч, пока не получил кольцо поперечником дюймов в пятнадцать, а тогда обрезал концы и плотно примотал их друг к другу ремешками, вырезанными из телячьей шкуры и вымоченными в воде, пока они не стали совсем мягкими.
Лучше всего обтягивать том-том оленьей
Рольф почувствовал, как что-то отзывается в нём на эти звуки. Но что? Он сам не знал, как не знают солдаты, марширующие под громкую вибрирующую дробь больших барабанов: там-та, там-та! Да, какая-то власть тут есть, и ею умеют пользоваться и полководцы, и индейские шаманы, руководящие жизнью своих соплеменников.
Куонеб запел длинную песню о былом, когда вабанаки — его племя, Люди Утренней Зари, — отправлялись на запад и сражались, пока не овладели всем краем до великой реки Шатемук, которую белые называют Гудзоном. Песня будила в нём воспоминания, а они звали его раскрыть своё сердце. Молчаливый индеец, подобно Вильгельму Молчаливому, принцу Оранскому, прослыл таким потому, что при определённых обстоятельствах не хочет вступать в разговор. С чужим человеком индеец немногословен, сдержан, даже застенчив. Но среди своих он может быть и очень разговорчивым. Индейцы, как и все прочие люди, бывают разные: одни любят поболтать, другие несловоохотливы. И когда совместная жизнь их сблизила, Рольф убедился, что молчальник Куонеб, стоило затронуть какую-то струну его сердца, становился доверчивым и откровенным.
Дослушав песню, Рольф спросил:
— Твой народ всегда жил в этих краях?
И в ответ Куонеб поведал историю своего племени, — конечно, не всю, но самое главное.
Задолго до появления белых синавы утвердились на здешних землях от Коннектикута до Шатемука. Но потом явились белые — голландцы с Манхеттена и англичане из Массачусетса. Сначала они заключали с индейцами договоры, а потом в дни мира собрали армию, и когда всё племя собралось в обнесённом валом городе Петукапене на зимний праздник, солдаты окружили его, подожгли жилища, а тех, кому удалось вырваться из объятого пламенем города, убивали без пощады, точно оленей, увязших в сугробах.
— Вон там стояло великое селение моих отцов, — сказал Куонеб и указал рукой на небольшую равнину в четверти мили от них, у каменистой гряды, которая лежит к западу от Стирклендской равнины. — Там стояло жилище могучего Амогерона, который был так благороден сам, что считал всех людей благородными и достойными доверия, а поэтому доверял даже белым. Эта ведущая с севера дорога была пешеходной тропой, и у развилки, где от неё ответвляется дорога в Кос Коб и Мьянос, крови в ту ночь было по щиколотку. От того пологого холма и до этой скалы снег был чёрен от трупов…
Сколько погибло тогда? Тысяча, и не одна. Всё больше женщины и дети. А сколько нападающих было убито? Ни одного. Ни единого солдата. Да как же иначе? Это было время мира. Наши люди ничего не опасались. С ними не было ружей. А враг устроил засаду…
Только доблестный Майн Майано спасся. Когда заключался договор, он долго спорил с верховным вождём.
Вот сюда, в Кос Коб, мой отец привёл меня совсем ребёнком, как мой дед когда-то приводил его самого, и показал мне место, где стоял наш царственный Петукапен. Вон там, на равнине. И вон тропа, которая тогда стала кровавым ручьём. А тут, в болотистом леске, белые мясники свалили наших убитых в трясину. Рядом с этим скалистым обрывом на берегу Асамука покоится истреблённое племя. Наши дети в месяц Диких Гусей приходили на вершину вон того холма, потому что там раньше всего открывались голубые глаза весны. И я всё ещё прихожу туда, и сажусь рядом с ними, и словно слышу вопль, доносившийся в ту ночь из горящего селения, — крики матерей и малых детей, которых убивали, точно кроликов…
Но я вспоминаю и доблестного Майн Майано. Его дух приходит помочь мне, когда я сижу и пою песни моего народа. Не боевые песни, а песни об иной стране. Теперь не осталось никого, кроме меня. Ещё немного, и я уйду к ним. Здесь я жил, и здесь я умру.
Куонеб умолк.
Под вечер он снял свой новый песенный барабан с колышка, тихо поднялся на вершину скалы и запел:
Отец, мы бредём в темноте. Отец, мы не можем понять И головы клоним в темноте.8. Закон собственности у наших четвероногих родичей
На асамукские леса спустилась ночь. Куонеб с Рольфом ужинали копчёной свининой с фасолью, запивая её чаем, — индеец вовсе не отвергал такие дары белых. Внезапно с равнины донеслось странное тявканье. Скукум вскочил и заворчал. В ответ на вопросительный взгляд Рольфа Куонеб сказал:
— Лисица! — и прикрикнул на Скукума.
«Яп-юрр, яп-юрр! Юрр-юуу, юрр-юуу!» — вновь и вновь раздавалось в сумраке.
— А добыть её нельзя? — азартно спросил начинающий охотник.
Куонеб покачал головой:
— Мех сейчас плохой. А это самка, и у неё на склоне нора с лисятами.
— Откуда ты знаешь?
— Я знаю, что это самка, потому что она говорит: «Яп-юрр».
Самец сказал бы: «Яп-юрр».
А про лисят я знаю потому, что в эту пору все лисицы приносят детёнышей. И самая ближняя нора — на том холме. У них ведь у всех есть свои охотничьи участки, и они блюдут границы. Если чужая лисица вздумает поохотиться в угодьях этой пары, ей прежде придётся вступить в драку с хозяевами. У всех диких зверей так. Каждый владеет своим участком и там вступит в бой с чужаком, от которого в любом другом месте сразу убежит. Он знает, что прав, и это даёт ему силы. А тот знает, что не прав, ну и робеет.