Роман моей жизни. Книга воспоминаний
Шрифт:
Прежде всего она посоветовала обратиться к учителю уездного училища, — забыл его фамилию, — преподававшему русский язык. Отец привел меня к нему. Бесцветный человек с насмешливыми глазами и хромой кое-как побеседовал со мною и объявил, что он приготовит меня за триста рублей; отец нашел, что дорого.
— Хорошо, — отвечал учитель: — в таком случае поторгуемся за водочкой, — и из-за перегородки вынес колбасу, хлеб и графинчик.
Отец отказывался, но учитель сказал:
— Если выпьете со мною по рюмочке, то я вам пятьдесят карбованцев спущу.
Отец выпил.
— Если мы выпьем по второй, то я сброшу еще полсотенки, — сказал учитель, расширив лицо в четырехугольную гримасу.
Крепкая была водка.
— Старка, — объявил учитель. — Если мы выпьем по третьей…
— Вы сбросите еще пятьдесят. Так уж давайте, выпьем сразу
Учитель дружелюбно пригласил отца исполнить приглашение и залпом выпил одну рюмку за другой, но отца трудно было перепить, а учитель внезапно увял, притянул меня к себе, стал целовать и произнес заплетающимся языком:
— Я из вас сделаю порядочного человека.
Выйдя от него, отец сказал на улице:
— Калиновский рекомендовал какого-то Луковского. Зайдем-ка лучше к нему. Ты и без того «порядочный» человек, а станет этот хромой тебя обрабатывать, станешь окончательно «порядочный».
Разыскали Луковского.
Луковский тоже был учителем уездного училища и читал географию и историю. Он был хорош собою, опрятно одет; в холостой комнате его был порядок, и стояли букеты свежих цветов, а на стене висели портреты Мицкевича и Пушкина.
Поговорив со мною, он сказал, что попытается приготовить меня в третий класс. Отец в тот же день уехал домой.
Пребывание в Остре составило целую эпоху в моей отроческой жизни.
В Луковском судьба послала мне не только хорошего учителя, но и прекрасного воспитателя. Хотя мне приходилось бывать в его обществе не больше двух часов в день, его светлая душа стала близка мне. За неблагонадежность он был исключен из университета, и, когда я, помимо уроков, обращался к нему с какими-нибудь вопросами, не особенно детского характера, он отвечал серьезно и обстоятельно, ничего не утаивая. Поневоле надо было мне задавать большие уроки и требовать от меня почти невозможного — такие были у меня пробелы по всем предметам; а основательно для будущего гимназиста я знал только латынь, из которой, все равно, не предстояло экзаменоваться; ни из ботаники, ни из анатомии, ни из генеалогии. Я был слаб в дробях, в географии, кое-как справлялся еще с новыми языками, а священную историю забыл. Память моя была отягчена такими сведениями, которые совсем не нужны были в гимназии.
Несмотря на это, я ни разу не явился к Луковскому, не сделавши всех задач и не приготовив уроков. Уже через полтора месяца, он, пригласив меня разделить с ним завтрак, сказал, что не сомневается в поступлении моем в гимназию, и что я, можно сказать, уже готов в третий класс.
Жизнь в Остре потому представляла для меня еще особую ценность, что я был все время предоставлен самому себе, был самостоятелен и свободно дышал. На квартире у вдовы Галаган стояли, кроме меня, в двух других комнатах шестнадцатилетние чиновники уездного земского суда А. и Б. (точно их фамилий не помню). Они были из окрестных дворянских гнезд, мелкопоместные недоросли, не окончившие гимназии, кажется, просто исключенные, получали они трехрублевые жалованья и служили «из чести», в ожидании первого чина. Посещал их студент (тоже не припомню его украинской фамилии) и устраивал литературные вечера. Он, в самом деле, привил им вкус к литературе. Толстые журналы, главным образом, уже знакомый мне «Современник», были светом для них. А свет был не тусклый. В кружок вскоре приняли и меня, и когда я упомянул о Тургеневе и Базарове, мне было поручено сделать вступительный реферат об «Отцах и детях». Может-быть, для ребенка он был сносен, но меня уж чересчур захвалили, нашли, что я не по летам умен, а писец Маслоковец, — он служил в полиции и уже был взрослым человеком, — внес в кружок густую струю украинского патриотизма.
Еще в Моревске у нас бывал некто Януарский, украинофил, носивший мереженые сорочки, синие шаровары, красный пояс и смазные чоботы, и доставал малорусские книжечки, интересовавшие меня. Маслоковец на вечерних собраниях кружка, при двух сальных свечах, знакомил нас с журналом «Основою» [58] и с поэзией Шевченка. Вошло в обычай говорить друг с другом по-украински и, пользуясь незначительным досугом, выпадавшим на мою долю, я сам стал писать украинские стихи. О России в кружке обыкновенно говорили, как о некоем историческом недоразумении, и Маслоковец предсказывал ей распад, сочувствовал вспыхнувшему тогда польскому мятежу и говорил:
58
«Основа:
— Що такэ Россыя? Россыя е михв.
Если верить позднее дошедшим до меня слухам, Маслоковец, получивший после укрощения польского мятежа место исправника в одной из северо-западных губерний, стал яростным обрусителем. Может-быть, тогда никто из либеральных молодых людей не отказался бы от того или другого административного поста. Но атмосфера, которою дышали подрастающие и подросшие «дети», почти повсеместно была напоена либеральным воздухом и тем маниловским прекраснодушием, которое заставляло современников смотреть на реформы Александра II, как на величайшие.
Преобразована была земская полиция, и все ринулись в пристава и исправники. Презренные чарочные откупа превратились в акциз, стали светлым явлением, и акцизные кадры раскрылись исключительно для благородных личностей, наизусть знавших обличительные стихи Розенгейма, упивавшихся романами Шеллера-Михайлова и сентиментальными рассказами Марка Вовчка.
В то время писали либеральные статьи в журналах даже жандармские полковники, как, например, известный Громека [59] . Губернатор Салтыков был в то же время и великим Щедриным. Так называемые «нигилисты», молодые люди, усвоившие себе эту кличку с легкой руки Тургенева, встречались сплошь и рядом среди писцов губернского правления. В семье жандарма родился сам знаменитый Михайловский [60] , и под каким-нибудь влиянием положительного характера протекали же его юные годы. И то сказать, в так называемую освободительную эпоху общественные и литературные влияния были сильнее семейных, а нередко и классовых, до того уже назрел исторический процесс. Поэтому нет ничего странного, применительно к той эпохе, в превращении Маслоковца из сочувствующего польской свободе в обрусителя и, следовательно, в душителя той же свободы.
59
Известный публицист С. С. Громека (1823–1877) в 1840–1850-е гг. служил младшим полицмейстером Киева, полицмейстером и городовым Бердичева, начальником полицейского управления на Николаевской железной дороге (в 1857–1858 гг. в чине подполковника). После перерыва в 1859–1861 гг., с марта 1861 г. служил начальником 1-ro отдела Департамента общих дел Министерства внутренних дел. После заступничества за арестованного М. Л. Михайлова оказался под полицейским надзором и вынужден был оставить службу.
60
Н. К. Михайловский. Его отец Константин Павлович Михайловский — из дворян Калужской губернии, в чине штабс-капитана служил окружным начальником.
На одном из вечеров нашего кружка Маслоковец отозвал меня в сторону и сообщил:
— Вышла скверная история: наш исправник, знаешь такой усатый и худой, як Дон-Кихот, допылся до зеленых чертей, снарядил баркас, поплыл у море, всюда с твоим батькой давай шукать (искать) польских повстанцев и палить из ружей по соседним деревням. Положим, твой батька не начальство при исправнике, а все же обоих турнули с места. Батька же твой и донес по должности, что исправник затрубив напрасную тревогу и никого мятежу в нашем краю не було и не будет. А в вину ему поставлено, що не сдержав исправника, бачив же, що той у билой горячце. Да, кажуть, яку и бабу подстрелили.
Утром экстренно приехал отец.
— Меня переводят в другой уезд. Собачья служба! — кричал он. — Я, кажется, все брошу и займусь адвокатурой. Ну, а ты — выдержишь экзамен или нет?
Решено было — уже приближался срок — везти меня в Киев.
Быстро, как сон, пролетело лето в Остре; из самостоятельного юнца, ходившего в гости без спросу и принимавшего гостей у себя, члена литературного кружка, почти Базарова и товарища взрослых молодых людей в роде Маслоковца, через год бывшего уже исправником, я внезапно умалился, по-прежнему стал мальчиком, был лишен прав, которыми я располагал, и очутился во второй раз в своей жизни в Киеве.