Роман моей жизни. Книга воспоминаний
Шрифт:
Зашла речь вообще о самоубийцах. Вспомнили, что на Греческом кладбище похоронен еще в сороковых годах застрелившийся юнкер, и мимо его памятника даже днем боятся проходить, а ночью из его могилы слышатся стоны. Я вызвался пойти в полночь на могилу юнкера, возле которого, кстати, был похоронен и часовых дел мастер. Мне дали молоток, чтобы я отбил кусок мрамора от памятника в доказательство, что я был на кладбище. Предварительно надо было пройти чрез огромную пустынную площадь. Я добрался до памятника юнкера, но ударить молотком по камню не отважился, а взамен снял с памятника яблоко из белого мрамора весом в полпуда и принес на квартиру, упрочив за собою репутацию бесстрашного. Всё же юнкер приснился мне в ту же ночь, а мрамор взял студент Волков, впоследствии известный
Волков был не только украинофил и химик, но и Базаров: говорил сквозь зубы пренебрежительно со всеми и снисходительно со своими престарелыми родителями.
К числу тогдашних мальчишеских выходок, о которых почему-то приятно вспомнить, относится прогулка, которую мы устроили — я, Мартынов, Волков младший, Лукомский и другие — по главной нежинской улице не в форменных гимназических фуражках, а в украинских войлочных, тяжелых, широкополых шляпах крестьянского изделия — «брилях». Белобров всегда прогуливался там же и в то же время. Мы, встретив его, вежливо раскланялись. А на другой день Сорока запер меня в карцере.
Впервые я был в тюремном заключении. Не было окон, и не на чем было сесть и лечь. К вечеру стал давать себя чувствовать голод. На мое счастье, директор Гудима-Левкович был кровный малоросс и, узнав, за что я сижу, прислал за мной, пожурил за нелепую демонстрацию и пригласил к своему столу.
— Ты же не скажи Белоброву, однако, — посоветовал он мне, снова отпускай в карцер с подушкою и одеялом.
Остальные украинофилы поочередно также отбыли наказание в карцере и нашли утешение в директорской столовой.
Прошел апрель, начался май. На носу были экзамены. Я перебрался из общей нашей комнаты в амбар, развесил над своей койкой черепа и полку с книгами, а под голову положил огромный булыжник с случайной выемкой для затылка. Спал же на голых досках, чтобы закалить тело на всякий случай. Мало ли что еще может встретиться в жизни! Может-быть, меня станут пытать. Хотя из Базарова я уже превращался в Рахметова, и даже на сосновые доски своего ложа насыпал горсть гречневой крупы, вместо обойных гвоздиков, которые пришли мне сначала в голову, но долго вылежать и на крупе не мог.
К тому времени я уже познакомился с сочинениями Писарева и до того преодолел в себе и погасил мучивший меня издавна стихотворный зуд, что даже не мог влюбленной в меня знакомой барышне написать десять рифмованных строк в альбом.
Глава двенадцатая
1865–1867
Усадьба Конисского. Мое сочинение на тему: «Человек и животные». Неожиданные результаты. Решение отца заняться в Чернигове адвокатурой.
Родители перебрались в старинную усадьбу с чудесным парком, на выезде из села, принадлежавшую Конисскому, юному недорослю и скандалисту, сохранившему за собою две комнаты в доме. Типичный деревенский балбес, отсидевший во втором классе шесть лет и на том закончивший свое образование, он пьянствовал, гонялся за бабами и спаивал их. Впрочем, женившись на сиротке, он угомонился на время, что совпало с наймом у него усадебного дома отцом.
Паны средней руки на Украине строили себе жилища по одному архитектурному плану. Я подумал, что очутился в Лотоках, только зал был невелик. В темной спальне лежала мамаша с последним уже восьмым ребенком. Все ходили «на цыпочках». Доктор сказал мне, что кризис миновал. Мамаша заплакала, когда я вошел к ней, и, притянув к себе, шепнула:
— Слепенький!
Иван (так назвали ребенка) стал потом ее любимым детищем: глаз погиб только один, а другой гноился всю жизнь.
В шестом классе учитель естественной истории, Шарко, предложил нам несколько тем для сочинений на соискание премии, заключавшейся в золотой медали или в пятидесяти рублях. Другие учителя предложили тоже темы — каждый по своему предмету; разумеется, кроме языков.
Я остановился на теме «Человек и животные»
Шарко был человек, как я теперь соображаю, недостаточно образованный; но он был помазан уже нигилизмом, он только-что сошел с университетской скамьи и отчасти тоже был Базаров. Ему очень понравилось мое сочинение. Он горячо превознес его в совете, и мне присуждена была премия, получение которой зависело только от согласия округа. Я стал ходить с высоко поднятым челом, а директор Гудима-Левкович пригласил меня к себе, накормил уже не как арестанта, а как лауреата, и сказал:
— Этак, чего доброго, вы станет через каких-нибудь шесть лет учителем естественной истории у нас, потому что Шарко, при его связях, уйдет к тому времени? — Потом подмигнул и доброжелательно прибавил: — может, и в профессора удостоитесь?
Вообще обращение со мною учительского персонала изменилось в выгодную для меня сторону.
Вернувшись однажды на михайловскую квартиру, застал я сторожа Сороку, пришедшего оповестить, чтобы у гимназистов было все в порядке, так как на-днях из округа приезжает визитатор (ревизор) Малиновский и будет чистить гимназию.
Как раз начались экзамены. Прошли они быстро и благополучно. Получил только замечание Шарко, за то, что ученики знают все, что не нужно, а, например, Волков Димитрий улыбнулся, когда визитатор спросил, что раньше создано богом: рыбы или птицы. Спросил же он потому, что в сочинении одного ученика, представленного на премию, им усмотрено явное отрицание библейской космогонии, и в молодых умах, по-видимому, свили себе гнездо завиральные мудрствования атеистических писателей. Не без внутреннего трепета узнал я об этом замечании; о нем сообщил мне сам Шарко. Очень скоро позвал меня к себе Гудима-Левкович и проделал передо мною ряд укоризненных жестов: пожимал плечами, закатывал глаза к небу, качал головой.
— Можно ли было ожидать, можно ли было ожидать, — пел он.
От директора я перешел к Добротворскому, который, отдав должное моему стилю, проклял духа неверия и сомнения, а также ложного знания, проявленного мною. И опять «ай-ай-ай, можно ли было ожидать»…
Шарко потребовал от меня письменное заявление, что от него я не получил ни одного источника, на которые я ссылаюсь в сочинении. Законоучитель, академист, к которому я был вытребован на дом, предложил мне стакан кислощей [72] со льдом и, вытаскивая из своей черной бороды пушинку (он только-что воспрянул от послеобеденного сна) и задумчиво воззрившись на меня, стал говорить о том, что разум не должен вмешиваться в то, что подлежит вере.
72
Кислощи или кислые щи — медово-солодовый напиток наподобие кваса.