Романтические контексты Набокова
Шрифт:
В изобразительном плане лирика Набокова во многом следует фетовской традиции, по своей внутренней сути также наследующей романтизму [83] . По замечанию Б. Я. Бухштаба, у Фета «внешний мир как бы окрашивается настроениями лирического героя, оживляется, одушевляется ими. С этим связан антропоморфизм, характерное очеловечивание природы в поэзии Фета» [84] . Присущее автору «Вечерних огней» сопряжение конкретики и метафоричности порой находит своеобразное преломление в набоковском мире:
83
К особенностям поэзии Фета можно возвести и заглавия сирийских стихотворений – «Ласточки» (1920), «Бабочка» (1921), «На качелях», «После грозы» (1919 (?)) (См.: Долинин А. Указ. соч. С. 11), а в призыве «учиться у ландыша и лани» («Сонет»; I, 453) еще К. Мочульский без труда разглядел фетовскую цитату (см.: К. В. [Мочульский К.] В. Сирин. «Гроздь» // Звено. 1923. 23 апреля).
84
Бухштаб Б. Я. Русские поэты. Л., 1970. С. 112–113.
Так начинается набоковское стихотворение «У камина» (1920), прямо отсылающее к одноименному тексту Фета (1856) [85] . В обоих произведениях казалось бы повседневная картина (тлеющие в камине угольки) эстетизируется, либо рождая поэтическое вдохновение (ситуация Набокова), либо стимулируя воспоминание лирического героя (у Фета). И в том и в другом случае передается состояние некоего напряженного самосозерцания лирического субъекта, мотивирующее поток метафорических образов.
85
Ср. у Фета: «Тускнеют угли. В полумраке / Прозрачный вьется огонек. / Так плещет на багряном маке / Крылом лазурным мотылек» (Фет А. А. Стихотворения. М., 1970. С. 228).
Еще одна особенность, объединяющая Набокова и Фета, – своеобразный гедонизм, способность восхищаться первозданной красотой мира, находя ее даже в самых простых, незатейливых вещах и повседневных явлениях. Например, у Фета: «Люблю я немятого луга / К окну подползающий пар» («Деревня» (1842); «Я люблю многое, близкое сердцу…» (1842), «Любо мне в комнате ночью стоять у окошка в потемках…» [86] (1847) и т. п. – и у Набокова: «Люблю целовать их янтарные раны, / Люблю их стыдливые гладить листки» (I, 461); «Люблю зверей, деревья, Бога, / И в полдень луч, и в полночь тьму» (I, 497); «Закатов поздних несказанно / Люблю алеющую лень…» (I, 500); «Голубою весной облака я люблю», «И люблю я, как льются под осень дожди, / И под пестрыми кленами пеструю слякоть…» (I, 588–589) и др.
86
Фет А. А. Указ. соч. С. 39, 63, 165. Эта особенность также отмечена Б. Я. Бухштабом (Бухштаб Б. Я. Указ. соч. С. 131).
Даже эти краткие и самые общие замечания позволяют с уверенностью говорить о том, что лирика романтической поры вошла как материал в творческую лабораторию Набокова в период формирования его художественной системы.
Глава II. Традиции романтической литературы в романе «Защита Лужина»
Опубликованная Набоковым в 1929–1930 годах «Защита Лужина» принадлежит к числу произведений, убедительнее всего свидетельствующих о связях писателя с романтической традицией. Эти связи прослеживаются прежде всего на фабульно-сюжетном уровне.
Изучение преемственности фабул и сюжетов получило развитие в трудах А. Н. Веселовского, Ю. Н. Тынянова, В. Л. Пумпянского, Л. Я. Гинзбург, В. Я. Проппа, Р. Г. Назирова и других исследователей. Как убедительно показывает Р. Г. Назиров, «повторяемость и трансформация фабул – постоянная закономерность повествовательного искусства и драмы» [87] .
В сюжете набоковского романа, рассматриваемом исследователями с самых разных сторон, отчетливо выявляются черты известных фабул или отдельных их частей, которые сложно контаминируются, накладываясь друг на друга. Не ставя себе целью проанализировать фабулу «Защиты Лужина» в целом, попробуем рассмотреть ее как поле для развертывания характерных романтических тем и мотивов, выделив основные направления их трансформации. Одной из фабул, которые подвергаются в произведении Набокова последовательной и систематической переработке, является традиционная романтическая фабула о судьбе гения, представляющая собой, на наш взгляд, весьма значимый претекст романа [88] .
87
Назиров Р. Г. Традиции Пушкина и Гоголя в русской прозе. Сравнительная история фабул: дис. в виде науч. докл… докт. филол. наук. Екатеринбург, 1995. С. 3. См. также, напр.: Словарь-указатель сюжетов и мотивов русской литературы. Экспериментальное издание / отв. ред. Е. К. Ромодановская. Вып. 1–3. Новосибирск, 2003–2008.
88
Среди исследований последнего времени, посвященных поискам возможных источников «Защиты Лужина», см., напр.: Лавров А. В. Андрей Белый и «кольцо возврата» в «Защите Лужина» // The Real Life of Pierre Delalande: Studies in Russian and Comparative Literature to Honor Alexander Dolinin. Stanford, 2007. Pt. 2. C. 539–554; Меерсон О. Набоков-апологет: защита Лужина или защита Достоевского? // Достоевский и ХХ век. М., 2007. Т. 1. С. 358–381; Данилевский А. А. Мемуары Д. И. Ульянова как претекст «Защиты Лужина» // Культура русской диаспоры: Эмиграция и мемуары. Таллинн, 2009. С. 150–185.
Присоединимся к тем авторам, которые склонны рассматривать «Защиту Лужина» как повествование о жизни гения [89] . При этом концепт гениальности в данном случае не стоит трактовать ни со строго научных (медицинских или психологических) позиций, ни руководствуясь привычными житейскими представлениями об этом явлении, ибо сама «гениальность» набоковского героя носит отчетливо литературный характер, генетически восходя прежде всего к романтической традиции изображения одаренной творческой личности. Этого не учел, к примеру, Вл. Ходасевич, отказавший Лужину в гениальности: «Лужин не гений. Он, однако ж, и не бездарность. Он не более как талант» [90] . По логике одного из самых вдумчивых критиков Набокова, его персонаж терпит поражение как раз потому, что он лишь талант, а не гений:«… Безумие… грозит только честному дилетанту, но не грозит мастеру, обладающему даром находить и уже никогда не терять линию пересечения. Гений есть мера, гармония, вечное равновесие» [91] . Не собираясь оспаривать суть представлений Ходасевича, культивировавшего в своей эстетике пушкинско-возрожденческий идеал гения, отметим все же, что они целиком противоположны романтической установке, сближавшей безумие и гениальность. «…Только лишь… единство влечения и сознания заслуживает слов "художественный гений", – утверждал, к примеру, К. В. Ф. Зольгер. – Только отсюда возникает чудесное и непонятное рассудку явление – опьяненное, по-видимости, безумие действует с яснейшей рассудительностью и тщательнейшим упорством» [92] .
89
См., напр.: Михайлов О. Разрушение дара // Москва. 1986. № 12. С. 71; Слюсарева И. Построение простоты (Опыт прочтения романа Вл. Набокова «Защита Лужина») // Подъем. 1988. № 3. С. 129–140.
90
Ходасевич Вл. [рец.:] «Защита Лужина» // Ходасевич Вл. Колеблемый треножник. М., 1991. С. 558.
91
Там же.
92
Зольгер К.-В.-Ф. Эрвин. Четыре диалога о прекрасном и об искусстве. М., 1978. С. 413.
Элементы романтической фабулы о гении вычленяются
93
Вакенродер В. Г. Фантазии об искусстве. М., 1977. С. 97.
94
Там же. С. 98.
Детство персонажа Набокова во многом напоминает детские годы романтических персонажей, в частности Иозефа Берглингера. Маленький Лужин скрытен и замкнут с родными, не общается со сверстниками. Но эта одинокость героя (по крайней мере, так кажется поначалу) не выступает прямым следствием его гениальности и не обусловлена богатством духовной жизни, как это происходит у того же Вакенродера. Подобная обусловленность если и устанавливается, то ретроспективно. Ведь собственное призвание до определенного времени не осознается Лужиным; шахматный дар заложен в нем как некая потенциальная возможность, ожидающая реализации [95] . В самом даре тоже усматривается некоторая предопределенность; создается ощущение, что не Лужин «обладает» даром, а дар «обладает» Лужиным, поэтому всю последующую жизнь героя можно истолковать как своеобразное исполнение воли Судьбы. Как справедливо замечает И. Слюсарева, действие в романе «движется именно через перипетии развития дара»: «осуществление дара и есть тема романа» [96] . Но если у романтиков уникальная одаренность героя объяснялась целиком волей божественного Провидения (Иозеф в повести Вакенродера «создан небесами»), то у Набокова в роли такой высшей силы, наделяющей Лужина талантом, выступает сам Автор произведения.
95
Ср. мысль В.Александрова о том, что маленький Лужин являет собой «живой сосуд, ждущий, что его заполнят неким – пока неясно каким – содержанием» (Александров В. Е. Набоков и потусторонность. СПб., 1999. С. 82).
96
Слюсарева И. Указ. соч. С. 133.
Романтическая фабула о гении включала в качестве непременного элемента окружение художника, разделенное на его единомышленников и антагонистов. При этом ближайшие родственники зачастую оказывались именно антагонистами героя. С подобной ситуацией в ее несколько смягченном варианте мы сталкиваемся и в набоковском романе. Между родителями и маленьким Лужиным нет взаимопонимания, они живут в разных мирах. Единственным близким для мальчика человеком среди родных оказывается «милая рыжеволосая тетя», которая открывает ребенку волшебный мир шахмат. Фигура «благодетеля», вводящего художника в мир искусства или способствующего развитию его таланта, также характерна для романтической традиции. Часто в функции такого благодетеля выступал один из родственников героя (как, например, происходит в уже упомянутых повестях Вакенродера и Полевого). Нетрудно заметить, что в романе Набокова в аналогичной роли выступает именно тетя Лужина. В чем-то сходную функцию выполняют старик, ухаживающий за тетей («старик же играл божественно» (II, 334)), и доктор, посвятивший Лужина в историю шахмат: «Он рассказывал о больших мастерах, которых ему приходилось видеть, о недавнем турнире, а также о прошлом шахмат, о довольно фантастическом радже, о великом Филидоре, знавшем толк и в музыке» (II, 342). Эти образы оттеняют фигуру благодетеля мнимого, выступающего в качестве «соблазнителя», – импресарио Валентинова.
В целом опираясь на романтическую традицию, Набоков в данном случае существенно видоизменяет ее в соответствии с собственной авторской установкой. Традиционный романтический мотив «детства гения» подвергается в тексте «Защиты Лужина» тонкому пародированию. Отец Лужина оказывается носителем шаблонных квазиромантических представлений: основная тема его детских повестей варьирует превратившийся в расхожий стереотип образ маленького вундеркинда. Не случайно по его замыслу сын должен стать музыкальным гением: «…Он не раз, в приятной мечте, похожей на литографию, спускался ночью со свечкой в гостиную, где вундеркинд в белой рубашонке до пят играет на огромном, черном рояле» [97] (II, 315). Находясь в плену культурных штампов, Лужин-отец изначально приписывает своему «тайное волнение таланта» (II, 315), резко отличающее его от сверстников, а его нелюдимость считает непременным признаком «тяжелой душевной жизни» (II, 319). При этом иллюзия Лужина-старшего находит ироническое подтверждение в дальнейшем развитии сюжета: его сын действительно становится вундеркиндом, только не музыкальным, а шахматным (хотя шахматы в романе тесно связаны именно с музыкой, о чем еще пойдет речь) [98] .
97
О. Сконечная предполагает, что «мечта» Лужина-старшего, «по-видимому, имеет реальный прообраз» – открытку с изображением маленького Моцарта за клавесином (Сконечная О. Примечания // Набоков В. В. Собр. соч. русского периода: в 5 т. СПб., 1999–2000. Т. 2. СПб, 1999. С. 708). О. Дарк, в свою очередь, усматривает параллели с Моцартом во всей судьбе Лужина, замечая вместе с тем, что «Набоков полемизирует с тривиальными… представлениями о жизни и судьбе художника» (Дарк О. Примечания // Набоков В. Собр. соч.: в 4 т. М., 1990. Т. 2. С. 436. См. также: Бугаева Л. Д. Набоков и музыка: об одном музыкальном эксперименте писателя // Набоковский вестник. Вып. 5. Юбилейный. СПб., 2000. С. 105–106). Согласимся с О. Дарком, добавив при этом, что Набоков пародирует не саму культурную традицию, выдвинувшую образ маленького гения и опиравшуюся при этом на реальные факты, а ее постепенное редуцирование, превращение в расхожий штамп (ср.: Долинин А. А. «Двойное время» у Набокова (От «Дара» к «Лолите») // Пути и миражи русской культуры. СПб., 1994. С. 321). Ср. отголоски мотива музыканта-вундеркинда в «Будденброках» (1901) Т. Манна: «Как он сыграл, мальчик мой! Как он сыграл, этот ребенок! – воскликнула она и, едва сдерживая слезы, ринулась заключить его в объятия. – Герда, Том, это будет второй Моцарт, Мейербер… – и, так и не подыскав третьего имени, она ограничилась тем, что осыпала поцелуями племянника, сидевшего в полном изнеможении, с руками, упавшими на колени, и отсутствующим взором» (Манн Т. Собр. соч.: в 10 т. М., 1959–1961. Т. 1. М., 1959. С. 552).
98
Как показывает Б. Бойд, роль отца в судьбе Лужина чрезвычайно высока (см.: Boyd В. The Problem of Pattern: Nabokov's "Defense". P. 577). Об отражении в творчестве Набокова образа отца писателя см. также: Shapiro G. The Tender Friendship and The Charm of Perfect Accord. Nabokov and His Father. Ann Arbor, 2014.