Россия и ислам. Том 1
Шрифт:
И далее.
Какой бы беспредельной ни казалась власть Ивана III и его преемников66 – особенно Ивана Грозного67, – все-таки она рядом своих черт была ближе современному ей европейскому, нежели мусульманскому политическому строю. Я имею в виду и сословно-представительный68 – сколь бы нередко ни был он иллюзорным – характер московской монархии69 и, что, пожалуй, еще важней, ее в конечном счете упорно европоцентристскую природу.
И потому я поддерживаю следующую мысль о значении XVI века в истории России:
Ему, как и всей Московской Руси, долго отказывали в динамичности, в подъеме идейной жизни, в собственных чертах сознания. Нашумевшие определения Н.А. Бердяева как бы подводили итог целой эпохе отношения к возникновению «империи» Грозного, многонационального государства, централизованной
Но до Бердяева72 эту же мысль проводил известный русский историк Роберт Виппер – тот самый, который еще в самом начале 20-х годов XX века заложил концептуальную базу для так пышно расцветшей при Сталине моды на преклонение перед личностью Ивана Грозного73.
Випперу вообще было нередко свойственно четко дихотомическое видение мировой истории; его отличает еще и самая что ни на есть оголтелая азиато-, номадо– и исламофобия (причем все эти понятия в основном отождествляются).
С неприязнью описав успехи в Европе тюрок-мусульман74, Виппер гиперболизирует как власть Османов75, благодаря которой «кочевая Азия точно стиснула европейцев на узкой территории и заставила их сжаться в своей внутренней жизни»76, так и Ивана Грозного («талантливый дипломат и организатор», он, «может быть, превосходит своих великих современников – Елизавету Английскую, Филиппа II Испанского и Вильгельма Оранского»77). Ведь это он – глава «Христианско-земледельческого государства» в его кровавых и длительных битвах с хищническим номадско-мусульманским Востоком78 – сумел (как, впрочем, и другие восточноевропейские властители) и поставить себе на службу «живую силу страшного врага»79, и усвоить многие казавшиеся ему весьма полезными социокультурные и милитаристские атрибуты Османской империи80.
В сущности, согласно Випперу, все вообще восточноевропейские страны – в том числе и Россия – были «полуазиатскими странами, где верховная власть держала военных в строгой дисциплине». В непрерывной борьбе с Азией и в постоянном соприкосновении с азиатством Москва, естественно, прониклась бытом и понятиями Востока»81. И хотя ее цари и любили ссылаться как на своих великих предшественников на Августа и Константина – т. е. на Рим и Византию, – тем не менее «в их придворном быту, в их управлении не было тех республиканских повадок, которые давали о себе знать и в языческом Риме, и в христианской Византии. Московское самодержавие походило более на восточный халифат, на тогдашнюю Турцию. Сравнение с мусульманским Востоком постоянно напрашивалось и русским и западным наблюдателям. Иван Пересветов (который, подчеркивает Виппер, стремился к уничтожению аристократии и введению неограниченного правления. – М.Б.) ссылается на порядки Махмета-султана, считая их почти недосягаемым образцом.
Турция вообще оказывала чарующее действие не Москву. Недаром московское общество так падко на турецкие моды. Не успеет Стоглавый собор (в 1551 г. – М.Б.) высказаться против надевания «тафий (шапочек. – М.Б.) безбожного Махмета», как уже автору «Беседы Валаамских чудотворцев» приходится стыдить русских людей за ношение шлыков и портов (т. е. полного костюма) турецких, а выписанный в Москву византийский Максим Грек с сокрушением пишет на родину своим друзьям, что скоро москвичи, пожалуй, наденут и чалмы82. Эти увлечения восточным одеянием связаны с резкими переменами в быту. Запрещая новый головной убор, Стоглав упоминает, что в Москве появился чуждый христианству обычай входить в церковь в шапках83. Иностранцы, продолжает Виппер, видели в сходстве Москвы с Турцией главное основание для нападок на русские порядки. Один из французских авторов
Виппер явно гипостазирует масштабы такого – действительно интересного само по себе – явления, как увлечение русских (да и не только их, но и средневековых же западноевропейцев) восточными (точнее, татарскими – хотя Виппер неточно именует их «турецкими») одеяниями.
Я, однако, вовсе не намерен свести к минимуму значение этой проблемы. Напротив, предоставляется соблазнительная возможность истолковать ее в категориях психоанализа85.
В условиях татаро-монгольского владычества, владычества беспощадного и психологически непереносимого, многократно возникало – и это нетрудно проследить по тогдашним текстам – особое состояние «зачарованности смертью», навязчивое влечение к образам гибели и разрушения, потеря чувства собственного «я». Возникает даже психологический эффект «идентификации с агрессором»: подражание его обычаям и манерам (пусть даже и не всем, конечно), одежде86 и т. п.
И в то же время ставить во главу угла все подобного рода процессы было бы неверно (тем более что подражать стали – в одежде и в быту – не только и не столько татарам и вообще мусульманскому Востоку, сколько Западу87).
Не прав Виппер и тогда, когда утверждает (во всяком случае, соответствующих оговорок он не делает), будто все иностранцы акцентировали сходство Москвы с Османской империей. Между тем многие западноевропейцы смотрели на Россию как на христианский форпост на границах со странами Востока, как на страну, с которой кончались границы европейского цивилизованного мира88. Сигизмунд Герберштейн полагал, что московиты – это не «язычники, а такие же христиане, как и католики: они тоже просвещены таинством животворящего крещения», – хотя и значительно «отличаются от нас и нравами, и постановлениями, и исповеданием, и воинской дисциплиной»89, – и всегда «твердо пребывали в вере христианской по греческому закону»90.
Но Виппер же идет и дальше.
Москва XV–XVI вв. тянулась к Турции потому, что в этом мусульманском государстве сконцентрировалось множество различных общевосточных традиций.
Оттоманская Порта была только последним из тех государственных образований, которые создавали среднеазиатские кочевники и которые «имели за собой многовековой опыт. Военные громады, управляемые гениальными вождями вроде Чингизхана и Тимура, перенимали технику покоряемых ими культурных государств: и артиллерию с осадным искусством китайцев, и торговые уставы старинных вавилонских царей, и государственную почту с дорожной системой древнеперсидских Ахеменидов»91. По Випперу, на установлениях Стоглавого собора сказалось влияние… судебника Хаммурапи92, он видит мирное давление разнообразных азиатских – особенно опять-таки номадских – воздействий на систему организации быстрой почтовой (в том числе и шпионской) службы, на комплекс придворных обычаев, на династийную политику, на фискальные нормы и т. д.93.
При всей их уже изначально видимой уязвимости94, випперовские – и им подобные95 – взгляды на Московскую Русь как на «полуазиатскую державу» и по сей день находят себе сторонников.
Впрочем, еще раньше, в 1967 г., Омельян Прицак сделал попытку – опять-таки в евразийском духе – трактовать историю Московии даже и XVI в. всецело в контексте ее азиатско-номадских формальных и неформальных связей, лояльностей и символов.
Прицак пишет: «В той организационной системе, к которой принадлежало Великое княжество Московское (Владимирское), единственной обладательницей властной харизмы могла быть лишь династия Чингисидов. Иван же Грозный был по прямой линии потомком Дмитрия Донского, и лишь по женской – потомком Дмитриева противника Мамая: мать Грозного, Елена Глинская, была праправнучкой Мансура Кийята, Мамаева сына. Так что она была самой могущественной из женщин-правительниц, наследницей былой Золотой Орды. Но сам Грозный Чингисидом не был: в степи он мог бы иметь лишь ханский титул, но не титул Хагана»96.