Россия и ислам. Том 1
Шрифт:
Целостность средневековой русской культуры, ее системная организованность отнюдь не противоречат «избыточности культурного поля» и многомерности социокультурных образований. Ведь каждая культурная система, будучи целостностью, внутренне органическим единством, актуализирует и реализует в своем конкретно-историческом функциональном бытии определенные потенции данной системы. Латентные возможности последней могут стать ее же ценностями, идеалами и нормами. Иными словами, понятие «система культуры» охватывает идеальные формы реализации ее определенных потенций, латентные функции культурных значений, те функционально возможные в составе культуры вариации, которые предоставляются «культурным полем». Реализация функционально возможных черт культуры в специфических образцах и нормах связана с выбором определенного
2. Образ мусульманина-чужака в русском фольклоре и в художественных произведениях
Я бы отнес к этим «латентным культурным смыслам» толерантные и диалогостремительные установки – всю ту же, условно говоря, «линию Афанасия Никитина». Будь она продолжена и далее – т. е. если бы ей удалось снять и следующую оппозицию – Монотеизм // Немонотеизм, – то соответственно ушел бы с авансцены образ эйкумены, не имеющей завершенной структуры, не являющейся иерархически упорядоченной и качественно дифференцированной в онтологическом плане. Она, напротив, предстала бы как открытая, неопределенная и бесконечная, в ней все религиозно-культурные субстраты принадлежали бы к одному и тому же уровню реальности (вследствие этого был бы минимизирован и уровень психологической взаимонапряженности).
Но экспансия этих тенденций встречала на своем пути ряд трудноодолимых барьеров.
Даже весьма действенный нередко прагматизм политики Москвы по отношению и к кавказским, например, мусульманам31, и к таким могущественным державам, как Османская и Сефевидская, не смог:
– ни структурно, ни функционально поколебать едва ли не всестороннее влияние негативных по отношению к исламу абсолютистски сформулированных постулатов, мифоконструирующих ключевых сигналов и символов;
– добиться серьезного сдвига соответствующих парадигм;
– легитимизировать такую коммуникационную культуру, такое когнитивное единомыслие, такие объяснительные модели, которые позволили бы прочней войти в духовный мир русского общества XV–XVI вв. «Неслыханного» и «Невиданного». Бесспорно, одну из наиболее весомых причин этому надо искать в характерной для подданных московского монарха авторитарной картине мира. Она, впрочем, еще и патерналистична: и отец, и «духовный пастырь», и все те, кто объемлется категорией «власть» – особенно, конечно, великий князь32, – принимаются индивидом как наиболее последовательное воплощение субстанциальной связи с Абсолютом. Поэтому любой носитель патерналистского авторитета воспринят как своего рода сверхъестественное существо, заслуживающее той или иной степени экстатического поклонения.
И в последующие эпохи можно с уверенностью фиксировать фактически всеобщую приверженность даже считавшихся самыми передовыми писателей, поэтов, мыслителей к политической и эстетической символике «азиатогенного» – или «азиатоподобного» – деспотизма33 и вообще к социокультурным моделям, сводящим до предела практически любую гуманистическо-нндивидуалистичес-кую альтернативу34. И потому не случайно в русской культуре так долго отсутствовали целостные определения личности, заменяясь мозаикой отдельных понятий, принципов и априорных схем. Лишь в этом плане можно говорить об определенной конгениальности русской культуры не западным (и особенно постренессансным, ориентированным на прямое самораскрытие и полную самореализацию сущностных сил субъекта), а «азиатским теориям личности» с их акцентом на «корпоративное благосостояние», экзистенциальную ясность, интуитивную логику и т. п.35.
Таковы глубинные основы равнения типичного представителя Russia Mediaevalis
Но в любом случае личность оказывалась под сокрушающим прессом господствовавшего в России XVI в. социального отчуждения37. Оно и порождает болезненные явления психологического, морального расщепления. В морально-психологической структуре личностного сознания доминировало ощущение трагичности бытия, метафизической «заброшенности» в мире. Как свое необходимое духовное дополнение оно, это ощущение, порождало различного рода иррациональные фобии, в первую очередь обращенные против любых форм иноверия.
Если внимательно проанализировать тогдашние (да и множество гораздо более поздних) и фольклорные38 и профессионально-художественные произведения, касающиеся образа Чужака39 (и особенно Татарина), то выяснится, что в них нет:
– иных семиотических кодов, кроме тех, которые предполагают какую-то автоматически свершающуюся семантическую трансформацию сообщения на основе крошечного набора стереотипов восприятия – в особенности оценки внутренних качеств человека по его этноконфессиональной принадлежности40;
– иных символических кодов, кроме тех, которые подразумевают однозначность (или иллюзорную многослойность) ассоциаций при неизменном соотношении однозначных же (или квази-многозначных) символов – таких, как (всегда и везде противопоставляемых в качестве контрастных понятий) «татарский ислам» и «православно-русское христианство»41;
– той гибкой, подвижной семантики терминов, которая позволяет значительно увеличить объем информации глубинной структуры текста;
– здесь нет модели «Я – Ты» в применении к сфере межрелигиозных отношений, позволяющей ей воспринимать универсум в гуманистическо-пантеистическом ключе, как нечто не только вечно живое, но и неразрывно связанное с глубинами Я, и царит модель «Я – Оно». В ней же второй член – мусульманство – лишен атрибутов духовности, трактуясь как предметный в основном объект, как вместилище не имеющих права входить в обитель подлинно человеческой экзистенции безличных, асоциальных, аморальных и алогичных влечений, желаний, комплексов, инстинктов и импульсов, подчиненных – вместе и порознь – лишь самым низменным целям.
Даже тогда, когда у «злого басурманина» вдруг может появиться некое подобие инстинктивно альтруистического поведения и контактирующие с ним герои русского фольклора (всегда рисуемые как «страдающие добродетели») также готовы, казалось бы, проявить к нему благие чувства, сколько-нибудь длительная эмпатическая коммуникация между ними тут же становилась невозможной. Стороны резко отталкиваются друг от друга, ибо олицетворяют полярные варианты бытия42, между которыми мыслим лишь антагонистический конфликт, а не диалектическая оппозиция.
Так, в одной из самых ранних исторических песен – «Авдотья-Рязаночка»43 повествуется о жительнице разгромленной татаро-монголами Рязани44. Родные и близкие Авдотьи либо убиты, либо уведены в полон на другую сторону. И она решает совершить подвиг – дойти до «татарского царя Бахмета»45 и вызволить своего брата, а по возможности и других родных ей людей. «Бахмету» она говорит, что ее цель – возрождение жизни в Рязани. Ради этого Авдотья просит «татарского царя» опустить с ней на родину брата и уводит, выдав их за своих родичей, всех плененных рязанцев. В вариантах баллады растроганный «царь Бахмет»46 сам разрешает Авдотье взять с собой всех пленных. Тем не менее это – Случайность, никак не дающая повода говорить о неопределенности поведения Врага и, значит, о постепенной нейтрализации оппозиции «гуманное Православие // жестокосердный Ислам».