Рождение мыши
Шрифт:
Протагонист вернулся после лагеря, а не после английской тюрьмы, и выглядит он, в отличие от Николая, неузнаваемым. Зубов нет, рот пустой, и весь он — «хороший, а страшный», говорит о нем дочка героини. И ни профессии, ни государственной защиты — один как перст, в холостяцкой квартире, пробавляется поденщиной. Вера — тоже не чета Нине: актриса она плохая и радости в этом не находит; и с мужем несчастлива. И — в отличие от Нины — выбор делает немедленно: стоит вернуться возлюбленному, как она решает остаться с ним, хоть до поры и молчит о решении. И объяснение между ними не литературно, не кинематографично, как в «Рождении мыши», — тут то самое «дикое мясо», по-мандельштамовски говоря, которое только и есть настоящая литература.
Вот что роднит
Какой урод, какой хмельной кузнец,
Кривляка, шут с кривого переулка
Изобрели насос и эту втулку —
Как поршневое действие сердец?!
Моя краса! Моя лебяжья стать!
Свечение распахнутых надкрылий!
Ведь мы с тобой могли туда взлетать,
Куда и звезды даже не светили!
Но подошла двухспальная кровать —
И задохнулись мы в одной могиле.
……………………………………………………
Таков конец: все люди в день причастья
Всегда сжирают Бога своего.
Похоже это на отношения Семенова и Нины? Близко нет.
И в «Прошлогоднем снеге» — вероятно, вершинной новелле всего цикла, — любовь никак не победительна, в ней нет ничего плотского, а когда появляется — все гибнет. Из великих свершений и грандиозных побед не происходит ничего хорошего — все горы рождают мышей; а вот робкое обожание, застенчивость, брезгливость, замкнутость, изгойство — в конце концов побеждают все. Заметьте, протагонист из «Прошлогоднего снега» прощает своей Вере замужество, вовсе не считает его грехом, — это совсем не то, что нетерпимость Семенова; и Вера в результате остается с ним — без малейшего усилия с его стороны. Что сформировало этого героя — нам тоже расскажут: вот «Царевна Лебедь», история подросткового платонического обожания, а вот история звериной любви новой леди Макбет, увиденная юношей-Домбровским в самом конце двадцатых. И опять «насос и эта втулка» вызывают ужас и отвращение — не пошлое отвращение ханжи, который, дай ему волю, сам бы всех и каждую, но метафизический ужас ригориста, мечтателя, для которого все главное вообще происходит не в видимых сферах. Дело и не в самом любовном акте, а в том, что ему предшествует и за ним следует: в фальшивых разговорах, в домогательствах, истериках, обманных ходах, во всем, что люди навертели вокруг любви и что так убийственно, с желчной иронией, описано в «Ста тополях». Что профессор Ефим Борисович, что истеричка-невропатолог, «толстая Джоконда», — оба друг друга стоят. Думаю, что в замечательном «Брате моем осле» краб — вечно живой, неистребимый, чудовищно живучий — олицетворяет не верность, а вот ту самую адскую, подспудную сторону любви, все это «непонятное сплетенье усиков, клешней и ног — все это вместе походило на электробатарею». По всей видимости, Домбровский в это время еще не знал строчек «скрещенья рук, скрещенья ног, судьбы скрещенья» — а может, и знал, напечатаны они в 1948 году; правда, то «Избранное» Пастернака пошло под нож, но стихи ходили по рукам. Зато уж этой цитаты из «Приглашения на казнь» он точно не знал: «Смертельно бояться нагнуться, чтобы случайно под столом не увидеть нижней части чудовища, верхняя часть которого, вполне благообразная, представляет собой молодую женщину и молодого мужчину, видных по пояс за столом, спокойно питающихся и болтающих, — а нижняя часть — это четырехногое нечто, свивающееся, бешеное…» Да, и похожее на электробатарею.
Прав Семенов, когда говорит, что он не сломлен, что человеческий мозг — самый драгоценный металл вселенной,
5
Разумеется, все эти толкования приблизительны и субъективны, да роман в новеллах на то и роман в новеллах, чтобы каждый новый рассказ — как новая точка наблюдения — менял его смысл и добавлял читателю новые возможности. Домбровский рассказывает историю несколькими голосами, в литературе так делали часто — от Коллинза до Акутагавы, от Лоренса Даррелла до Бродского, — и «Рождение мыши» слишком сложная вещь, чтобы интерпретировать ее однозначно. Ведь Семенов — хороший, и Нина хорошая, это уж такая особенность Домбровского, что отвратительны у него очень немногие персонажи, только животное начало, только сознающее себя, целенаправленное зло, да и тех жалко. Не зря сам Домбровский, выслушивая жалкие оправдания стукача, который его заложил и которого он пришел бить, — в конце концов хлопнул его по плечу и сказал: «Пойдем выпьем».
Иное дело, что — если отбросить оценки и модальности — «Рождение мыши» как раз и рассказывает о ситуации, в которой правых нет по определению: о том, как люди попытались выстроить новый мир после гигантского революционного катаклизма, и о том, как эти люди — безусловные герои, победители и новые граждане нового мира — оказались беззащитны перед вечными человеческими проблемами. Про «роковую пустоту». Про то, что в конце концов великие революционные потрясения кончились войной, а после войны мир обречен выродиться. И в этом выродившемся мире надо выстраивать этику с нуля. А удается это только тем, кто в «дивном новом мире» был изгоем, объектом насмешек, одиноким хранителем древностей.
Для 1951–1956 годов, когда воздвигалась сложная, уступчатая, шершавая гора этой книги, — высота взгляда непредставимая и вывод исключительно точный.
Вот какая бомба тридцать лет лежала на нижней полке обычного советского шкафа в квартире Клары Турумовой.
Теперь не лежит. Теперь вы ее держите в руках.
Дмитрий Быков
I
РОЖДЕНИЕ МЫШИ
Часть I
Глава 1
Это случилось летом 1944 года в Пруссии.
Трое военнопленных лежали на лесной делянке и разговаривали. Это были: профессор теологии Леон Лафортюн — высокий, красивый, молодой еще человек лет тридцати пяти, с черными, как у индейца, волосами и резкими чертами лица; уролог Байер, маленький, щуплый человечек, владелец больницы в Брюсселе; ленинградский инженер Крюков, когда-то крупный и рыхлый мужчина, а теперь с лиловыми подглазьями и так называемым почечным отечным лицом, — он был очень рассержен и все сквозь зубы ругал кого-то.
Поодаль от этих трех сидел еще четвертый — высокий и худой, как остов, блондин с красными полосками бровей и яминами вместо щек на почерневшем, нечистом лице. Те разговаривали, а он рассеянно постукивал по свежему смолистому срубу, насвистывал и думал.
Шел обеденный перерыв. Трое говорили по-немецки.
Бельгиец начал было что-то красивое и длинное о том, как бы его встретили, если бы он вышел. У него там новый дом и сад с фонтанами, а розы и пальмы он получал из Ниццы; потом, подумав, он рассказал о том, что женился на такой молодой и красивой девушке, что, когда они шли по улице, на них все оглядывались, а ребятишки забегали вперед затем только, чтоб заглянуть ей в лицо еще раз; но вдруг закашлялся, побагровел и махнул костлявой, как крыло летучей мыши, ладошкой.