Рожденный дважды
Шрифт:
Возможно, это и есть любовь, достигшая своего пика. Подобное разочарование испытывает альпинист, добравшийся до вершины, когда дальше идти некуда, дальше начинается небо. Итак, мы смотрим через стекло на улицу, на мир, где мы начали свое восхождение, и эта точка отсчета кажется нам очень далекой. Мы достигли вершины, мы стоим на ней в полном одиночестве.
Рука Диего лежит на столе, хрупкое белое запястье.
Он видел толпы беженцев, живые щиты на дорогах, безутешного старика на пороге хлева с убитой скотиной, женщину с одной сережкой в единственном ухе, сорок слепых детей из Вуковара, которые не видят войну, но чувствуют ее своими незрячими глазами. Наверное, ему хотелось быть там, среди
Идем домой, слегка пошатываясь — вино ударило в ноги. Идем, сцепив руки, покачивая ими в такт шагам. Так легче возвращаться — включить свет, увидеть эти комнаты, все наши вещи, которые целый день провели в одиночестве и пропахли тишиной.
Включаем телевизор, ночью новости идут дольше. Когда дети уже спят, показывают изуродованные трупы, показывают людей, которые нажимают спусковой крючок, заряжают орудия, разрушают сделанное другими людьми. Что за опьянение испытывают те, кто в один миг может смести огнем строения, возводимые веками, уничтожить плоды человеческого труда? Это и есть война — превратить все в безликое ничто, уравнять в небытии: развалины общественного туалета и древнего монастыря, мертвый человек рядом с мертвым котом.
Диктор замолкает, камера продолжает фиксировать события. Теперь слышен голос войны. Узнаваемый треск и скрежет, будто тарелки стукаются друг о друга в раковине, наполненной водой. Тишина разорвана то здесь то там, как ткань, искромсанная сумасшедшим портным. Глухой стук шагов бегущего человека. Пулеметная очередь, совсем не страшная, будто бусины раскатились. А потом — жесткий удар артиллерийского орудия. Телекамера дрожит в руках у оператора. Объектив забрызган грязью. Шум голосов, как будто ребята галдят на школьном дворе. Из сгоревшей машины выглядывает голова, маленькая и проворная, как у едва вылупившегося птенца.
Между тем мы заняты своими обычными делами. Я мажу лицо ночным кремом, Диего открывает окно, смотрит на дорогу, на упорядоченное ночное движение — красный и белый свет фар.
Ночью легче дозвониться. Набираем код, номер, ждем, пока сигнал пройдет через пустоту, перепрыгнет из одной страны в другую, преодолев километры расстояния по суше и по воде… но он не проходит, связь прерывается. Кажется, будто это растянутая резинка, которая вдруг рвется и летит назад. Пробуем еще и еще, наконец-то раздаются гудки — линия свободна. Мы представляем, что это кошка бежит вдоль телефонных проводов, которые идут через леса, через тополиные рощи, через поля, желтые от подсолнухов, через реки, берущие свое начало в горах, через горы Зеленгора, Височица, Беляшница и наконец достигают Сараева. Кошка добегает до розового дома, до серого «министерского» телефона, который стоит на буфете, украшенном маленькими зеркальными ромбами, под портретом Тито.
Голос Гойко слышен так хорошо, как будто он разговаривает из телефонной будки, что видна из окна нашей кухни. Он кричит маме, чтобы та убавила звук телевизора. Я стою рядом с Диего, положив голову ему на плечо, как собака. Диего спрашивает, как у них дела, интересуется, в чем они нуждаются. Гойко отвечает, что ему не помешал бы ящичек «Брунелло ди Монтальчино».
— Брось свои шуточки. Что тебе нужно? Я тебе отправлю, привезу…
— Будь спокоен, ничего не надо.
— Как твоя мама? Как Себина? Может, хотя бы ее забрать сюда?
— У нас нет войны.
— А если будет?
Гойко считает, что не будет. Никто не посмеет тронуть Сараево.
Режу пармезан, беру грушу и иду с тарелкой в комнату. Так мы теперь едим — кусочничаем, я кормлю Диего, как ребенка.
В нашем доме слишком много лишних
Полуголый Диего фотографирует телевизионные кадры. Выхватывает фотоаппаратом эпизоды войны. На экране — больница в Вуковаре, восковые тела, рты, раскрытые в последнем вздохе. Странно наблюдать войну, сидя в прибранной квартире, среди привычных вещей, белых занавесок, милых безделушек — всей этой будничности, смешанной с гневом и раздражением.
Диего берет широкоугольный объектив, садится на пол, снимает наискосок, захватывая края телекадра. Потом он будет печатать голубоватые снимки, длинные, с искривленным, как на широком экране, изображением. Черная рамка телевизора и дымка телевизионного свечения сопровождают эти образы смерти.
— Хватит, иди сюда.
Минуты близости. Диего на мне, легкий как пушинка. У него худая задница бродячей собаки, и сам он весь — кожа да кости. Падает рядом, глухо и отрывисто кашляет. Когда он улыбается, вокруг глаз разбегаются лучики морщин, а лицо по-прежнему мальчишеское.
Он возвращается к телевизору, там реклама автомобиля. Следом показывают повешенную девушку в красном свитере, ноги раздвинуты, короткие и толстые, как у коровы.
Это случилось в парикмахерской, в салоне, где воздух, нагретый фенами, пахнет шампунем и краской для волос.
Мне нравилось заходить туда, класть запрокинутую голову на мойку, установленную прямо в зале. Девушка массирует мою голову, смывая грязь с волос и с моих мыслей… На какое-то мгновение кажется, что все может утечь вместе с водой в этот слив за моими плечами. Поднимаю голову, завернутую маленьким черным полотенцем, и иду по огромному зеркальному салону, похожему на нью-йоркский лофт. На стенах — никакой рекламы бальзамов для волос, никаких девушек с модными прическами, только картины сероватых оттенков. Разглядывая эти ускользающие морские пейзажи, начинаешь верить в удивительное будущее, которое придет, когда обычные люди вымрут и в мире останутся одни стилисты.
Сидя с мокрой головой, жду Ванни — хозяина этого приюта для волос, испорченных городским смогом и всевозможными стрессами. Время сейчас обеденное, поэтому в салоне оживленно. Богатенькие папины дочки под колпаками фенов, бухгалтерши и адвокатши, элитные проститутки в ожидании какого-нибудь политика — парламент всего в двух шагах. Один из юношей, одетый во все черное, кладет передо мной пачку журналов:
— Хотите что-нибудь почитать?
Вообще-то, у меня есть книжка. Но мне совсем не хочется думать, хочется купаться в этой обволакивающей атмосфере, плавать в роскошном аквариуме. Листаю журнал, пробегаю глазами: реклама одежды, косметики, восстановление девственной плевы, реклама бюстгальтеров, репортаж о поездке в Лондон, письма женщин, разочаровавшихся в мужчинах. Задерживаю взгляд на фотографии женщины с ребенком. Заголовок красными буквами: «АИСТ ПРИЛЕТАЕТ ИЗДАЛЕКА».
Читаю интервью с одной француженкой, которая не могла иметь детей после противораковой терапии. Она получила яйцеклетку от своей сестры, клетка после оплодотворения в пробирке была помещена в матку третьей женщины, венгерки, того самого «аиста». Это называется «суррогатное материнство». Я думаю о своей матери, о суррогатных бульонных кубиках, которые она покупала.
Ванни целует меня в щеку, жуя американскую жвачку. Он гей, крепкий, атлетического телосложения парень. Ходит босиком прямо по волосяному ковру, как на палубе корабля. Приподнимает пряди моих волос, смотрит в зеркало вместе со мной, прикасается к волосам осторожно, как художник, начинающий картину. Под его опытной рукой материализуется стрижка.