Рождество под кипарисами
Шрифт:
Несколько секунд не было слышно ни звука. Как будто тело Рабии улетучилось, как будто ее похитил джинн. Аиша затаила дыхание. Она переместилась на самый край крыши, наклонилась и тонким голоском позвала: «Рабия!» Несколько мгновений спустя до нее донесся не то хрип, не то плач. Ей стало так страшно, что она быстро, как только могла, спустилась по лестнице и помчалась к дому. Увидела Матильду: та сидела в кресле, Селим играл у ее ног. Мать встала, готовясь отругать дочь и сказать, что она чуть с ума не сошла от страха за нее, но Аиша кинулась к ней, крепко прижалась и, заикаясь, проговорила:
– Кажется, Рабия умерла!
Матильда позвала Тамо, которая сидела на кухне и дремала, и они побежали к амбару. Тамо испустила громкий вопль, увидев сестру, лежащую на залитом кровью сене. Она стала
– Проклятый телефон, проклятая ферма, проклятая страна! – завопила Матильда и швырнула телефон о стену.
Она велела Тамо положить сестру на кушетку в гостиной. Они зажгли свечи, расставили вокруг малышки, и в их дрожащем ореоле она стала похожа на прелестную покойницу, готовую к погребению. Тамо и Аиша словно воды в рот набрали, они из последних сил старались не рухнуть на пол, потому что боялись Матильды и восхищались ею, а она тем временем копалась в ящике, служившем аптечным шкафчиком. Она склонилась над Рабией, и время остановилось. Слышно было только, как Матильда шумно сглатывает слюну, как трещит марля, которую она рвет, как лязгают ножницы, обрезая нить, когда она зашивала рану. Рабия теперь чуть слышно стонала, Матильда положила ей на лоб кусок полотна, смоченного одеколоном, и произнесла: «Ну вот». Когда вернулся Амин, а Аиша уже давно спала, натерпевшись страху, Матильда заплакала, раскричалась. Она проклинала этот дом, говорила, что они не могут и дальше жить как дикари, что ни секунды больше не станет подвергать опасности жизнь своих детей.
На следующий день Матильда проснулась на рассвете. Она вошла в комнату дочери, которая спала рядом с Рабией. Осторожно заглянула под повязку на ране, потом поцеловала в лоб обеих девочек. На столе дочери она заметила рождественский календарь с надписью золотыми буквами «Декабрь 1953». Матильда сама его сделала, вырезала двадцать четыре маленьких окошка, которые – она вынуждена была это признать – так и остались неоткрытыми. Аиша уверяла, будто не любит сладкое. Она не просила никаких лакомств, отказывалась от засахаренных фруктов и пьяной вишни: баночки с этим лакомством Матильда прятала на полке за книгами. Серьезность дочки огорчала мать. Она такая же суровая, как ее отец, думала Матильда. Муж уже уехал в поле, а она, завернувшись в одеяло, уселась за стол, лицом к саду. Тамо принесла чай, наклонилась к Матильде, и та недовольно повела носом. Она терпеть не могла запах своей служанки, ей были противны ее смех, ее неуемное любопытство, ее нечистоплотность. Она считала ее неряхой и деревенщиной.
Тамо восхищенно вскрикнула.
– Что это такое? – спросила она, указывая на рождественский календарь, от которого отклеилось несколько звездочек.
Матильда шлепнула служанку по пальцам:
– Не вздумай трогать. Это на Рождество.
Тамо пожала плечами и вернулась на кухню. Матильда наклонилась к Селиму, сидевшему на ковре. Она послюнила палец и сунула его в сахарницу, принесенную Тамо. Селим, любитель вкусненького, облизал ее палец и сказал «спасибо».
Несколько недель подряд Матильда твердила, что хочет такое Рождество, как было у нее раньше, в Эльзасе. Когда они жили в городе, в квартале Беррима, она не заговаривала ни о елке, ни о подарках, ни о рождественском венке со свечками. Она держала при себе свои капризы, потому что понимала, что обитателям темного, тихого дома в самом центре медины нельзя навязывать своего Бога и свои обычаи. Но Аише исполнилось шесть лет, и Матильде очень хотелось устроить в этом доме – своем доме – незабываемое
Матильда села в машину и покатила по дороге, знакомой до мельчайших деталей. Время от времени она высовывала из окна левую руку и приветствовала работников, а те в ответ прикладывали руку к сердцу. Когда она была в машине одна, то ездила очень быстро, на нее донесли Амину, и он запретил ей так рисковать. Но она хотела поскорее миновать эту местность, поднять облака пыли, хотела, чтобы жизнь мчалась вперед, и чем быстрее, тем лучше. Она вырулила к площади Эль-Хедим и припарковалась сразу за ней, заехав в узенький проулок. Прежде чем выйти из машины, накинула джеллабу поверх своей одежды, повязала платок, прикрыв волосы, и спустила его на лицо. Несколько дней назад ее машину забросали камнями, и во время нападения дети на заднем сиденье кричали от страха. Она решила ничего не говорить Амину – боялась, что он запретит ей бывать в городе. Он уверял, что для нее, француженки, слишком рискованно ходить по улицам медины. Матильда не читала газет, не слушала радио, но ее золовка Сельма, лукаво на нее поглядывая, заявила, что в самом скором времени марокканский народ победит. Сельма, смеясь, рассказала, как молодого марокканца заставили съесть пачку сигарет, чтобы наказать за нарушение бойкота французских товаров.
– Одного нашего соседа, – добавила она, – полоснули бритвой, разрезав ему губу. Обвинили в том, что он курит, а это оскорбляет Аллаха.
В европейской части города, у ворот школы, матери учениц, не сдерживаясь, во весь голос сурово обвиняли арабов в предательстве, хотя французы относились к ним с неизменным уважением. Эти женщины хотели, чтобы Матильда слышала их рассказы о похищении французов и о том, как горцы держат их в заложниках и мучают, поскольку считали ее сообщницей этих преступлений.
Полностью закрыв тело и лицо, Матильда направилась к дому свекрови. Она потела под многослойной тканью и иногда опускала платок, прикрывавший рот, чтобы глотнуть воздуха. Это переодевание вызывало у нее странное ощущение. Она чувствовала себя маленькой девочкой, которая кого-то изображает, и этот обман веселил ее. Она оставалась незамеченной, словно призрак среди других таких же призраков, и под этими покровами никто не видел, что она иностранка. Она обогнала группу молодых людей, торговавших арахисом из Буфакрана, остановилась перед небольшой тележкой и потрогала кончиками пальцев мясистую оранжевую мушмулу. Поторговалась по-арабски, и торговец, тощий смешливый крестьянин, продал ей фрукты за смешную цену. Тогда ей захотелось спустить покрывало, показать свое лицо, свои зеленые глаза и сказать старику: «Ты принял меня не за ту, кто я есть!» Дурацкая шутка, решила она и не стала насмехаться над доверчивостью местных жителей.
Она опустила глаза, подтянула платок до самых глаз и почувствовала, что исчезает. Она не знала, как к этому относиться. Безликость, наверное, защищала ее и даже пьянила, но она напоминала бездонную пропасть, куда Матильду засасывало против ее воли, и ей казалось, что с каждым шагом она теряет еще одну частичку своего имени, своей личности, что, пряча лицо, она прячет существенную часть самой себя. Она превращалась в тень, в знакомую, но не имеющую ни имени, ни пола, ни возраста фигуру. В те редкие моменты, когда она набиралась смелости и заговаривала с Амином о положении женщин, о Муилале, никогда не выходившей из дома, муж резко обрывал их беседу:
– Ты-то на что жалуешься? Ты европейка, тебе никто ничего не запрещает. Вот и занимайся своими делами, а мою мать оставь в покое.
Однако Матильда настаивала из духа противоречия, она не могла отказать себе в удовольствии ввязаться в драку. По вечерам она говорила усталому после полевых работ, измученному заботами Амину о будущем Сельмы или Аиши: надо как-то определиться с их дальнейшей судьбой.
– Сельме нужно учиться, – настаивала Матильда и, если Амин не взрывался сразу, продолжала: – Времена изменились. И о своей дочери тоже подумай. Только не говори, что ты намерен воспитать Аишу в покорности!