Рождество под кипарисами
Шрифт:
После этого Матильда обычно цитировала по-арабски с эльзасским акцентом слова принцессы Лаллы Аиши, сказанные в Танжере в апреле 1947 года. Своего первого ребенка супруги назвали в честь дочери султана, и Матильда не уставала напоминать об этом мужу. Разве даже националисты не соединяют стремление к независимости с необходимостью женской эмансипации? Все больше женщин получают образование, носят джеллабу вместо хайка или даже европейскую одежду. Амин чуть заметно кивал и даже одобрительно бурчал, но не спешил с обещаниями. Шагая по полям, где трудились женщины, его работницы, он вспоминал эти разговоры. «Кому нужна строптивая женщина? – размышлял он. – Матильда ничего не понимает». Потом думал о матери, которая провела всю жизнь взаперти. В детстве Муилала, в отличие от братьев, не имела права ходить в школу. Позднее Си Кадур, ее муж, построил дом в старом городе. Идя на уступку традициям, он оставил единственное окно на улицу, вечно закрытое жалюзи, да и то на втором этаже, причем Муилале было запрещено к нему приближаться. Прогрессивность Кадура, целовавшего ручки француженкам
Для Муилалы мир был разделен непреодолимыми преградами. Между мужчинами и женщинами, между мусульманами, иудеями и христианами, и она полагала, что чем меньше они будут встречаться, тем легче придут к взаимопониманию. Если каждый останется на своем месте, воцарится прочный мир. Евреи из меллы ремонтировали ее жаровни, у них же – при посредничестве тощей швеи – она заказывала галантерейные товары, необходимые в домашнем хозяйстве. Она никогда не видела европейских друзей Кадура, который хвастался тем, что он человек современный, любил носить сюртуки и брюки со стрелками. Она не задавала ему вопросов, когда однажды утром прибирала личные покои мужа и обнаружила стаканы и окурки сигарет, красные следы на которых имели форму женских губ.
Амин любил свою жену, любил и хотел до такой степени, что порой просыпался среди ночи от желания укусить ее, проглотить целиком, обладать ею полностью, без остатка. Но иногда он сомневался в себе. Что за блажь на него нашла? С чего он возомнил, что сможет жить с европейкой, такой раскрепощенной женщиной, как Матильда? Из-за нее, из-за этих мучительных разногласий у него возникло ощущение, что его жизнь напоминает взбесившиеся качели. Иногда им овладевало острое, неистовое желание вернуться к своей культуре, всем сердцем любить своего бога, свой язык и свою страну, и нечуткость Матильды сводила его с ума. Он хотел, чтобы рядом была женщина, похожая на его мать, которая понимала бы его с полуслова, обладала терпением и самоотверженностью, свойственными его народу, которая мало говорила бы и много работала. Молчаливая и преданная женщина, которая ждала бы его вечером, смотрела, как он ест, и находила бы в этом свое счастье и высшее предназначение. Из-за Матильды он сделался предателем и отступником. У него порой возникало желание расстелить молитвенный коврик, прикоснуться лбом к земле, услышать в своем сердце и из уст своих детей звуки языка предков. Он хотел заниматься любовью, говоря по-арабски, шептать на ухо смуглой женщине ласковые слова, какие говорят ребенку. В иные моменты, когда он возвращался домой и жена бросалась к нему на шею, когда он слышал, как его дочка поет в ванной, когда Матильда придумывала игры и шутки, он радовался и чувствовал, что поднялся выше других. У него появлялось ощущение, будто он вырвался из общей массы, и ему приходилось признать, что война изменила его и что у современности есть свои преимущества. Ему было стыдно за себя и свое непостоянство, и именно Матильда – он это понимал – расплачивалась за это.
Матильда подошла к старой, обитой гвоздями двери, подняла дверной молоток и дважды громко им стукнула. Ей открыла Ясмин в подоткнутой юбке, на ее черных лодыжках густо курчавились тоненькие волоски. Было уже десять часов утра, но в доме царил покой. Только где-то шумно потягивались кошки да служанка шлепала по полу мокрой тряпкой. Ясмин выпучила глаза, глядя, как Матильда стаскивает джеллабу, бросает платок на кресло и взбегает на второй этаж. Служанка кашлянула и выплюнула в колодец сгусток зеленоватой слизи.
Поднявшись наверх, Матильда обнаружила, что Сельма спит на кушетке. Матильда очень любила эту капризную, своенравную шестнадцатилетнюю девушку, не слишком воспитанную, но не лишенную изящества, которую Муилала окружала любовью и кормила – только и всего. «Это не так уж мало», – в одном из разговоров с Матильдой заметил Амин. Да, не так уж мало, но совершенно недостаточно. Жизнь Сельмы определялась, с одной стороны, слепой любовью матери, а с другой – беспощадной бдительностью братьев. С тех пор как у Сельмы обозначились грудь и бедра, братья сочли, что она достигла «призывного возраста» и, уже не сдерживаясь, при каждом удобном случае могли врезать ей как следует. Омар, на десять лет старше ее, говорил, что чувствует в сестре склонность к бунтарству и дух неповиновения. Он завидовал, что мать защищает Сельму и относится к ней с нежностью, проявившейся слишком поздно, а потому не доставшейся ему, Омару. Красота Сельмы бесила братьев, они вели себя как звери, почуявшие приближение грозы. И в профилактических целях колотили ее, запирали, дабы не было слишком поздно и она не совершила какую-нибудь глупость.
С годами Сельма становилась все красивее, красота ее нервировала окружающих, раздражала, при виде ее всем становилось не по себе, словно она предвещала самые страшные несчастья. Матильда, глядя на Сельму, задавалась вопросом, что чувствует девушка, наделенная такой красотой. Не мешает ли ей это? Красота – это что? Это вес, или вкус, или консистенция? Сельма хотя бы осознает, как неловко себя чувствуют люди в ее присутствии, как начинают суетиться, как не могут глаз оторвать от таких тонких, таких безупречных черт ее прелестного личика?
Матильда была женой и матерью, но, как ни странно, Сельма выглядела куда более зрелой
В 1942 году, когда Амин оказался в плену в Германии, Муилала впервые в жизни покинула знакомые улочки квартала Беррима. Вместе с Омаром и Сельмой она поехала на поезде в Рабат, куда ее вызвало командование и откуда она надеялась отправить посылку своему обожаемому первенцу. Муилала, закутанная в белый хайк, села в поезд и страшно испугалась, когда локомотив окутался клубами дыма и, издав громкий свист, потащил вагоны вперед. Она долго смотрела на мужчин и женщин, оставшихся на перроне и без всякого толку махавших руками. Омар устроил мать и сестру в купе первого класса, где уже сидели две француженки. Они стали перешептываться. Казалось, они изумлены тем, что такая женщина, как Муилала – с браслетами на лодыжках, с крашенными хной волосами и длинными мозолистыми руками, – может ехать вместе с ними. Местным запрещалось путешествовать первым классом, и француженки были потрясены глупостью и наглостью этих неграмотных аборигенов. Когда в купе вошел контролер, они задрожали от возбуждения. «Сейчас эта комедия закончится, – думали они. – Сейчас этой арабке укажут ее место. Она думает, что может сидеть, где ей вздумается, но существуют же правила!» Муилала извлекла из-под хайка билеты на поезд и бумагу от командования о том, что ее сын находится в плену. Контролер изучил бумаги и со смущенным видом потер лоб. «Приятного путешествия, мадам», – произнес он, приподняв фуражку. И выскользнул в коридор.
Француженки не могли опомниться. Поездка была испорчена. Вид этой женщины, с головы до ног завернутой в белую ткань, вызывал у них отвращение. Им был неприятен исходивший от нее запах пряностей, ее бессмысленный взгляд, которым она озирала пейзаж. Но больше всего им действовала на нервы сопровождавшая женщину маленькая замарашка, девочка лет шести-семи в городской одежде – что не мешало ей быть скверно воспитанной. Сельма, путешествовавшая впервые, крутилась во все стороны. Вскарабкалась на колени матери, заявила, что хочет есть, стала усердно набивать рот сладким печеньем, измазала руки медом. Она громко разговаривала с братом, шагавшим взад-вперед по коридору, напевала арабские песни. Более молодая и сердитая из француженок внимательно рассматривала девочку. Очень красивая, подумала она, и непонятно почему это заставило ее вздрогнуть. Ей почудилось, что Сельма украла это прелестное лицо, что она взяла его у какой-то другой девочки, которая наверняка его больше заслуживала и заботилась бы о нем гораздо лучше. Это дитя было прекрасно и равнодушно к своей красоте и оттого еще более опасно. Несмотря на задернутые пассажирками тонкие кисейные занавески, солнце проникало в вагонное окно, и в его теплом оранжевом свете волосы Сельмы ярко блестели. Ее кожа светло-медного оттенка от этого казалась еще более нежной, бархатистой. Огромные миндалевидные глаза напоминали глаза черной пантеры, которой француженка когда-то любовалась в парижском зоопарке. Таких глаз просто не бывает, подумала пассажирка.
– Ее, скорее всего, накрасили, – шепнула она на ухо своей спутнице.
– Что?
Молодая француженка наклонилась к Муилале и, четко выговаривая каждый слог, произнесла:
– Детям не делают макияж. Подводить ей глаза карандашом – это плохо. Это вульгарно. Ты поняла?
Муилала посмотрела на нее, не поняв ни слова. Она повернулась к Сельме, та расхохоталась и протянула француженкам коробку с печеньем:
– Старуха не говорит по-французски. Понимаешь?
Француженка была раздосадована. Она упустила возможность показать свое превосходство. Если эта арабка не понимает, тогда все напрасно, все попытки учить ее бесполезны. И тут она, как будто в порыве бешенства, схватила девочку за руку и потянула к себе. Достала из сумочки носовой платок, плюнула на него и стала грубо тереть глаза Сельмы. Та закричала. Муилала потащила дочь к себе, но ее противница пришла в еще большую ярость. Она смотрела на безнадежно чистый платок и снова терла, чтобы доказать самой себе и своей спутнице, что эта девочка наверняка будет потаскухой, шлюхой. Да, уж она-то знает этих брюнеток: они ничего не боятся, и ее муж сходит по ним с ума. Она их знает и ненавидит. Омар, куривший в коридоре, прибежал, услышав крики, и ворвался в купе.