Розмысл царя Иоанна Грозного
Шрифт:
— Не ломит ли ноженьки, государь? — спрашивал он тоненьким голосом, собирая по-девичьи в алую щепотку губы.
— Колодами бухнут, Федюша. А в чреслах индо тьма блох шебуршит.
Басманов присаживался на постель и нежно водил рукою по синим жилистым икрам.
Грозный истомно жмурился и потягивался.
— Выше, Федюшенька. Эвона, к поясу. Не торопясь. Перстом почеши.
Нисходило тихое забытье…
— Перстом, Евдокиюшка. Выше, эвона, к поясу…
И чудилось уже
— Прочь!
— Яз тут, государь! Федюшка твой.
— Прочь!
Опричник вскакивал и уходил.
Царь тотчас же поднимался за ним и искоса поглядывал через оконце на терем снохи.
«Дрыхнет! — зло думалось о старшем сыне. — А либо в подземелье с бабами тешится, блудник!»
Наконец Иоанн нашёл выход. В одну из бессонных ночей он позвал к себе Малюту и без обиняков огорошил его вопросом:
— Ежели церковь расторгнет брачные узы — брак тот брак аль не брак?
Скуратов пытливо взглянул на царя и, догадавшись, какой ответ угоден ему, уверенно тряхнул головой:
— Брак той не брак!
Обняв опричника, Грозный смущённо потупился.
— Давненько яз Ивашу не видывал.
— Кликнуть, преславной?
— Не надо! Пускай тешится с бабой своей!
Для Скуратова всё стало ясно.
— Что ему в бабе той? Мы ему иных многих доставим, а жёнушка пускай поотдохнет.
И решительно направился к выходу.
— Сказываю, не надо!
— Не за царевичем яз, государь, — за протопопом. И ушёл, приказав сенным дозорным немедленно позвать в опочивальню Евстафия.
Протопоп, выслушав Иоанна, беспомощно свесил голову.
— Не можно… То противно канонам, преславной.
— А коли яз, государь, волю расторгнуть?
— Не можно… Свободи от гре…
Его прервал свирепый окрик:
— Твори!
Иоанн замахнулся посохом на затаившего дыханье духовника.
Вошедший Малюта взял с аналоя кипарисовый крест.
— Твори!
Протопоп склонился перед киотом. Царь умилённо закатил глаза:
— Вот и без греха ныне буду любить её!
И позвал к себе царевича Ивана.
Давно уже не было такого веселья на особном дворе. Все были подняты на ноги: и скоморохи, и песенники, и волынщики.
Царь не отходил ни на шаг от старшего сына и усиленно подпаивал его.
Перед всенощной к пирующим пришёл Грязной и, подсев к царевичу, что-то шепнул ему с таинственной улыбочкой на ухо.
— Да ну? — подмигнул Иван и зарделся. — Сказываешь, писаная красавица?
—
Крепко ухватившись за руку объезжего головы, Иван, пьяно вихляясь из стороны в сторону, ушёл из трапезной.
Грозный деловито переглянулся с Малютой и постучал согнутым пальцем по серебряной мушерме.
— Никак, ко всенощной благовестят?
Опричники встали из-за столов.
— Благовестят, государь!
Лёгким движением головы царь отпустил всех от себя и ушёл в опочивальню.
Вскоре в дверь просунулась голова Малюты.
— Доставил, преславной!
И пропустил в опочивальню укутанную с головой в пёстрый персидский платок женщину.
Грозный подошёл вплотную к опричнику.
— Подземельем волок?
— Како наказывал, государь!
— А царевич?
— Пирует. Дым коромыслом стоит. И едва слышно:
— Спит да блюёт. Опился до краю.
— Ну, тако. Ступай себе с Богом.
Оставшись с женщиной наедине, царь сам снял с неё платок и сердечно заглянул в глаза.
— Садись. На постельку садись, дитятко красное.
Евдокия, тронутая лаской тестя, благодарно коснулась губами его плеча.
— А головушку на грудь склони мою стариковскую.
Он взял её за двойной подбородок и приложился лбом к пухлой щеке.
— А и доподлинно ль стар яз, Дуняшенька?
— По мне, государь, ещё жития тебе ворох великой годов!
— А на добром слове спаси тебя Бог, царевна моя синеокая!
Сиплое дыханье рвалось прерывисто из груди, обдавая женщину винным перегаром и дурным запахом гниющих дёсен.
— Ты ближе… ещё…
Одна рука туго обвивалась вокруг шеи, другая нащупывала свечу на столике.
— Погасла, экая своевольница! — хихикнул царь н вдруг резко толкнул сноху. — Гаси лампад!
Евдокия бросилась к двери.
— Нишкни! Слышишь?! Аль запамятовала, перед кем стоишь?!
И рванул с неё ферязь.
— Бога для! Государь! Царевичу како яз очи буду казать?!
Иоанн потащил женщину на постель.
— А ежели единым словом Ивашке обмолвишься — в стену живьём замурую!
Скрюченные пальцы тискали пышные груди. Пересохшие губы запойно впились в холодные губы обмершей женщины…
Иван-царевич терялся в догадках. Была Евдокия цветущая и жизнерадостная, любила потешить себя другойцы плясками и весёлыми песнями; своим беззаботным смехом всегда, даже в минуты хандры, умела расшевелить его и вернуть доброе настроение — и вдруг стала неузнаваемой.