Розы в ноябре
Шрифт:
— Да! — отозвавшись, она сейчас же подняла голову и закинула подбородок, чтобы кожа на шее натянулась: это было заученное движение, не требовавшее мысли.
Вкатился администратор Луцкий, захлопотал в воздухе руками — белыми, словно капустный лист:
— Колоссальные новости, Нодира Азизовна! Нас опять зовут — и куда зовут!
Дождавшись, пока человек выговорится, она достала из сумочки помятый конверт — на нем плясали недружные буквы. Красным ногтем подчеркнула слово в нижней строке:
— Вот куда мы поедем!
— Но… — администратор захлебнулся возражениями, и вдруг поймал ее взгляд, устремленный на оконную занавеску.
Лицо Луцкого выразило глубочайшее понимание. Ну, что же, звезда устала сверкать… Это ее право.
Пятясь, бочком, он пробрался к двери.
Шумела толпа вокруг, а память снова увела его шагать по коротким дорогам прошедшей жизни…
Девушка за стеклом крикнула в окошечко громко, как глухому:
— Пятерку передали, слышите? Смотреть надо! Это ж деньги, молодой человек!
…Деньги. Их было вдвое больше, чем в той пачке — отцовских десятирублевок. Сарвар зажал их в потном кулаке. Били мысли: на что скоплено? На рис — к зиме? На школьную форму — младшим?
Он уходил — с этими деньгами — чувствуя затылком жалостливый взгляд отца. Стыд жег непереносимо…
Вон как они легко теперь достаются, деньги. Колотишь в гулкую кожу — и все. Можно скопить побольше. Вернуться: а ну-ка, Джума, потягаемся, кто у кого перебьет?
— А квитанцию, молодой человек? — крикнули вслед. Он не оглянулся. Бежал, не зная, отчего бежит и куда.
Это был парк, тенистый, безлюдный. В глухой тени тянуло сыростью. Знакомый запах щекотнул ноздри — должно быть, подметали тут полынной метлой.
Полынь. Полынь степная…
В ту осень Сарвар не вернулся в школу. Отец не возражал: потрудил глаза над книгами, пора и за мужское дело взяться. Дед вздыхал осудительно: рано! Но порой взгляд его молодел от счастья. Сарвар знал, чувствовал, что его любят не так, как прочих внуков, круглоголовых, беспечных крепышей, пошедших в «бабкину породу». Сарвар был дедов — по дорожке Шоди-ата ему и идти.
В эту длинную чабанскую зиму он и сам по-новому узнал и полюбил деда. Всю жизнь был среди людей Шоди, как чуткое ухо; вечерами, у чабанского костра, развертывал он перед Сарваром бесконечный свиток памяти.
— И орел — летит, и муха — летит, — начинал он рассказ, покачиваясь, приспустив желтые веки. — Был человек По имени Мухтар-палван. Двухгодовалый, уже изумлял он соседей богатырской статью. В двадцать лет — приезжали поглядеть на него: ноги — что деревянные столбы на айване мечети, руки — молоты; джейрана догонял на бегу…
Ушел отец Мухтара по дороге небытия. За долги отца силач запрягся в кабалу к Сирожиддин-баю. Жил в бараньем загоне. Руками душил волков, нападавших на хозяйские стада. А однажды гости бая, осовелые от жирного плова захотели забав. Хозяин призвал Мухтара, хвастая, заставляя его выполнять неисполнимое. Гости завидовали. Поклялся, наконец, бай, что поднимет его батрак на плечах верблюда, словно трехдневного ягненка. Мухтару обещал за то простить долги. Палван подлез под верблюжье брюхо и выпрямился. Так он стоял, пока гости считали до трех, а потом упал — и умер… Так рассказывали. А теперь скажу о другом человеке. Плечи его были не шире твоих, мальчик, и я, старик, обгонял его на пешеходной тропе. Встретились мы близ колодца Киик-Кудук, там, где вечным огнем горело дыханье земли. Мы, чабаны, грели на нем свой чай, а непривычный
Сарвар думал о своем. Он разглядывал сухие, как у джейрана, свои щиколотки, тонкие запястья: «Кто расскажет о твоей силе? Когда же ты вырастешь, эй, малый!»
Прокаленный солнцем, подвижный, как ящерица, весь скрученный из крепких жил, — он уже вырос и не знал об этом. Но настал день…
Дед был усто — мастер своего дела. Он пас овец и зимой, знал места, где снег никогда не накрывает с головой высокоствольные травы, жилистые кустарники…
— Зимой шувак не горчит, — поучал он Сарвара. — Еще запомни: коврак помогает овцам от простуды! А главное — не изнеживай овец. Только в плохую погоду загоняй в кутаны. И еще — корми… Сытой, жирной овце и пять буранов нипочем. Да только не надо их и вовсе, буранов, тьфу, — плевал он, поглядывая на небо.
Текли дни. Однажды дед подозвал их, Джуму и Сарвара.
— Глядите, — сказал встревоженно, — конь мой трясет головой, храпит, морду закидывает. Это к бурану…
— Метеостанция должна была предупредить, — напомнил Джума. — Ракеты не видели ведь?
— Э! В таком тумане что увидишь?
— Ничего, успеем, кутан близко, — Джума отер рукавом лицо, в каплях растаявшего снега. Сарвар взглянул на небо.
Седое, оно казалось тяжелым и низким. Ледяная крупа летела наискось, тонкий звон стоял в ушах, словно кто-то сыпал и сыпал, и сыпал серебряные иглы. Овечьи копытца скользили по раскисшей грязи, отара шла недружно.
Псы заходились в лае, тесня живую эту черно-серую реку в назначенное ей русло дороги. Дед впереди, верхом, то и дело окликал собак: «Эй, корноухие!» Джума вел в поводу верблюда, навьюченного чабанским скарбом. Сарвар подгонял отставших овец. «Эй, погоняй, спеши!» — кричал дед, оборачивая к нему настороженное, хмуро-собранное лицо — точно сжатый кулак.
Они спешили. Ветер обогнал их…
Раздался звук, как будто распоролось небо. В белой мгле, полной бешено крутящихся снежинок, исчезли, как не бывшие никогда, дед с его конем, Джума с верблюдом, собаки. Сарвару показалось, что причудившиеся ему серебряные иглы все разом вонзились в глаза, ослепленный, он тер веки мокрым рукавом, кричал — ветер вбивал в горло бессильный этот крик…
Сарвар разгребал воздух, как воду, а ветер все крепче напирал, валил с ног. Страх жаркой волной прошел по телу, он метнулся — и втиснут был в бурлящее месиво перепуганных овец. Его стукали крепкие лбы, толкали крутые бока. Едва удерживаясь на ногах, он видел себя уже втоптанным в снег, с грудью, пробитой сотнями острых копытцев; отчаянье охватило его, он был как зерно между двумя жерновами — землей и небом…
По-детски всхлипывая, он едва поверил себе, когда в краткий миг затишья услышал дедово протяжное «Куррей! Поворачивай!» и далекий лай собак.