Рубиновые звезды
Шрифт:
Ночью Василий проснулся. Отколовшись куском блестящего антрацита от темной, невнятной глыбы, и обрушившись в ствол бездонной шахты, он одурело вынырнул на поверхность с другой стороны Земли. Он вспомнил, как в тягучем и липком, будто варенье, сне, чья-то безумная воля, будто магнитной стрелкой по диску компаса, мотала того, кем он себя ощущал, по бесприютному и не знакомому городу. С черными глазницами окон и бетоном пустых улиц. В полуобморочном и глухом одиночестве.
Ветер шумел за окном. Тоскливо выла чужая
На чердаке что-то дребезжало и вздрагивало. Казалось, еще чуть-чуть, и это «что-то» забьётся в истерике и захлебнется в рыдании.
В углу под кроватью зашуршало. Осторожно скреблась мышь. Осенью, когда на поля наползала прохлада, эти мелкие, надоедливые поскребухи настырно пробирались в дом.
«…Ловушку нужно поставить» – медленно проползла мысль. Он разлепил слипшиеся губы, и, разминая, провел по ним языком. Во рту ощущалась противная кислятина. Хотелось пить. Он привстал на кровати, повозил ногами в поисках тапочек. Не нашел, и поднялся. Скрипнули половицы. Подпольный шорох смолк.
В полной темноте, почесывая поясницу, прошел в коридор, где снял с ведра крышку и черпанул ковшом. Щедрые, холодные капли пролились на босые ступни. Первый огромный глоток наполнил нутро ломящим холодом. Затем вода стала отпиваться маленькими порциями, задерживаясь во рту, нагреваясь. Ощутить ее вкус так и не удалось. Вода как вода. Обычная. Холодная. Приносящая смутное облегчение.
Напившись, он аккуратно вылил остатки в левую ладонь, и, чтоб не расплескать, тут же наклонился, окуная лицо в холодное и мокрое, растирая по глазам, по носу, губам, выпрямился и с шумом выдохнул. Ковш звякнул, закачавшись на гвоздике, и глухо хлопнула крышка ведра.
Потирая шею, вернулся в тепло, в застоявшийся запах комнаты. Спать не хотелось. Делать было нечего, и Василий лежал, закинув руки за голову, вглядываясь в одинокую лампочку на смутно белеющем потолке.
Смотреть все же надоело, и, прикрыв веки, не спеша, побежал мимо жизни своей. Вернее, мимо той ее части, что была запечатлена на киноленте памяти. О реальности прошлого редкими кадрами напоминали черно-белые фотографии. Хранимые в тумбочке вместе с медалями, паспортом, военным билетом и прочими удостоверениями.
Ему снова захотелось вспомнить армию, сослуживцев, окунуться в тот настрой, который предшествовал возвращению к дому. Но мысль хаотично вильнула, не подчиняясь душевному порыву, и подумалось совершенно иное, совсем не нужное и поначалу, непонятное, – что вот, проснулся он, встал, пошел, попил воды, снова лег… И все эти действия, которые он проделывал тысячи раз, остались в прошлом. И больше никогда не повторятся. Нет, все это будет снова и снова, но вот этого – именно того что было только что, еще несколько минут назад, – больше не будет. Этих минут уже не будет. Не будет никогда.
Понимание этого самого «никогда», наползшее, наверное, из той косматой тьмы, в которую провалился во сне, Василия напугало.
В ушах зашумело, внутри что-то заегозило, захлюпало. По левому боку пробежали противные мурашки, и пьяной,
Глаза открылись. Он резко приподнялся, будто отбрасывая незримую пакость, закинул подушку под спину и глубоко, прерывисто вздохнул. На секунду задержал воздух в груди и, принялся медленно выпускать его в прижатый к губам левый кулак.
Дыхание обогрело и проникло внутрь сжатых пальцев.
Захотелось курить. Согреться всем телом, окутать, окурить себя уютным, табачным туманом, спрятаться в поставленной от неприятеля дымовой завесе.
В комнате «табачища развелась», а с нею и пыль, и мыши, после ухода жены.
«Эх, Василий! – припомнились ее слова, – бить тебя некому!». Бить его действительно было некому, он сам мог обломать рога любому. Или почти любому. Распалив свое жилистое, привычное к невзгодам тело водкой и армейскими воспоминаниями.
Ищущими, хлопающими движениями по поверхности стола разжатые пальцы отыскали сигареты и спички. Он встал с кровати, открыл форточку.
Лишенный преграды, собачий вой донесся отчетливей. Сливаясь голодной тоской с гудящим ветром и ударившим в лицо холодным воздухом.
Соседи уехали в город, но собаку оставили, и ее значит, кто-то кормил. Делалось это, судя по вою, редко. Василий зачиркал по коробку, высекая ленивые искры, придвигая к себе пепельницу. Коробок отсырел, но спичка все же занялась.
Он зачарованно глядел на еще живое, но уже замирающее перед окончательным исчезновением пламя, и, будто вспомнив предназначение добытого им огня, торопливо окунул в него сигарету. Круглый обрез аккуратно и тягуче зарделся. Палящая игла пронзила пальцы, и он, не бросая источника боли, резко дернул рукой. Остывающий остаток смял в ладони и стал с усилием перетирать обожженными пальцами, словно осуществляя акт мести и окончательное уничтожения врага.
Заструился белесый дымок тлеющего табака, но в форточку уходить не желал. Налетавший ветер, охватывал его, крутил и зашвыривал обратно, разгоняя по комнатной мгле. Табак успокоил. Приятно отшиб мысли, и Василий бездумно втягивал и выпускал тонкие струйки. Докурив почти до фильтра и закашлявшись, вмял окурок в тяжелое стекло пепельницы.
Ночь, казалось, будет вечной, и утро никогда не наступит.
Он вновь поднялся. Смотрел на ветви яблонь махавшие за стеклом, запил табачную горечь глотком из налетевшего ветра, закрыл форточку и лег на бок, лицом к стене. Замотавшись в одеяло, притих, затаил дыхание, и, вспоминая поочередно армию, отца, мать, жену и детей обессиленно уснул…
Утро ударило криком петухов. Чернота за окном всё быстрее и быстрее серела, скукоживалась.
Куриные султаны с окрестных дворов горланили, пытаясь пересилить друг друга, и настойчиво, – по мнению Василия, – просились в холодец.