Русь. Том II
Шрифт:
— Паркет испортили, — сказал закопчённый офицер, одеваясь.
Он туго затянул шинель ремнём, пробежал пальцем по крючкам, потом сказал:
— Вот мы, интеллигенты, были очень склонны к философии и страшно принципиальны и щекотливы в вопросах своих убеждений. Мы принимали только одно возвышенное, в ы с ш е е, и с презрением смотрели на всё низшее, реальное. А теперь преспокойно превратились в животных, думающих только о картошке и о том, как бы не превратиться в падаль от шального снаряда.
Он похлопал себя по карманам, оглянулся
— И не только спокойно превратились в животных, а некоторые это уже превратили в целую философию и презирают всё то, во что прежде верили с такой непримиримостью и страстью. Нет, скверное животное человек.
— Мне кажется, не сам человек, а те, кто приводят его в такое состояние, — сказал Савушка.
— Так ведь те-то тоже люди! Ну, однако, желаю всего лучшего. Оставляем вам свой ужин.
Савушка, по уходе офицеров, остался со своим спутником. Это был молоденький прапорщик с маленькими прижатыми ушами и с коротким бобриком, очевидно, только что прибывший на фронт.
Савушка постоял некоторое время, потом, застегнув шинель, вышел наружу.
Ночь была мутная. Шёл снег, февральский снег, крупными хлопьями налипавший на рукава и грудь шинели. Сквозь мутную пелену вдали прорезывал иногда туманную ночную мглу яркий, расширяющийся луч, описывая дугу, и погасал опять.
Савушка дошёл до окопов, в которых сидели солдаты.
Он поговорил с солдатами, ласково укорявшими его за то, что он прошёл не ходом сообщения, а полем. Но кругом была обычная зимняя ночь с падающим снегом, и Савушка не испытывал никакого страха.
LХХХVII
Когда пришла очередь смены Савушки, его вызвали в штаб к полковому командиру. В большой уцелевшей халупе местечка сидели два офицера у расшатанного стола с разложенными на нём бумагами. На столе стояла бутылка со вставленной в неё свечой, закапанная стеарином. Сам полковник, тяжёлый и грузный человек, заложив руки в карманы брюк (отчего сзади на спине складкой поднялась гимнастёрка), взволнованно ходил по комнате.
Он повернулся на стук двери и остановил глаза на вытянувшемся Савушке.
Лицо полковника, с коротким седым бобриком и отвисшими щеками, было красно от гнева. Савушка догадался, что здесь только что шёл взволнованный разговор.
— Вот такой и нужен! — крикнул полковник, указывая на Савушку. — Именно такой! Пусть посмотрят там те, кому знать надлежит!
Офицеры взглянули на Савушку, стоявшего у двери, и один, очевидно наиболее смешливый, нырнул шеей под стол, как будто с тем, чтобы поднять коробку спичек. Савушка видел, что офицер, нырнувший под стол, засмеялся при виде его, но не понимал — почему.
— Отправляйтесь немедленно в N, — сказал полковник, — в штаб корпуса, передайте этот пакет и скажите ещё своими словами, что мы принуждены быть грабителями, так как вышел очень милый приказ, запрещающий нам добывать фураж за пределами расположения нашей части. А здесь давно уже подчищено всё под гребёнку.
Полковник гневно прошёлся по комнате, потом подошёл к Савушке, остановился перед ним и, тыча ему в грудь пальцем, продолжал:
— Скажите им также, что снарядов мы не получаем, солдаты у нас сидят голодные и без сапог, что они и офицеры скоро превратятся в… (он не мог найти подходящего слова) в зверей. Впрочем, они это и сами увидят, — договорил он, как-то странно посмотрев на Савушку.
Смешливый офицер опять уронил под стол коробку спичек.
— Только прямо, как бы рано утром вы ни приехали, отправляйтесь в штаб, никуда не заходя… даже в парикмахерскую. Поняли? Можете идти.
LХХХVIII
Настроение веселья и забвения войны, начавшееся в столице, постепенно захватывало весь тыл и в особенности прифронтовые города.
Эти города, — прежде тихие, с тенистой зеленью садов, с многоглавыми соборами на площадях, с губернаторским домом и полосатыми будками около него, с тускло освещёнными улицами и наполовину пустой гостиницей, — теперь стали неузнаваемы.
Если в начале войны они были заряжены напряжённой энергией, воинственным подъёмом и романтикой войны, то теперь, на восьмом месяце войны, тон жизни стал совсем иной.
Рестораны, кафе, гостиницы были полны приезжавшими на фронт и с фронта. Пустые и сонные прежде улицы кишели народом. Всех, кто попадал сюда, охватывала жажда разгула и опьянения.
Рестораны без продажи крепких напитков, но — так же, как и в столице — с пьяными офицерами и женщинами, гостиницы с услужливыми, льстиво липнувшими факторами, на ухо предлагавшими свой живой товар робким пехотинцам, кафе с девушками в белых фартучках с накрахмаленными крылышками на плечах и такими же наколками на головах, — всё это действовало завораживающе на тех, кто попадал сюда, и рождалось жадное чувство и боязнь что-то пропустить, не испытать того, что стало возбуждающе доступно. Тем более что через день или неделю опять погонят в окопы, где ждут холод, вши, грязь и, может быть, смерть.
И когда офицеры, — проведшие несколько месяцев на позициях под дождём и метелями, на прелой соломе землянок, изъеденные вшами, — приезжали в своих грязных мятых шинелях в прифронтовой город, они рассчитывали, что их встретят в благородном тылу как героев. Их небритые лица, несмывающиеся следы окопной глины, казалось им, должны были привлекать к себе взгляды всех.
Десятки и сотни таких гостей осаждали ежедневно штабы и не могли добиться ничего из того, что требовали. Их не принимали, их не слушали, от них уходили, не проявляя никакого интереса ни к их страданиям, ни к успехам. Это давно уже перестало быть новостью: уже тысячи таких приезжали и успели рассказать всё, что могли. Тем более что за их рассказами всегда следовали просьбы о снарядах, о провианте, о лазаретах.