Русская дива
Шрифт:
— Нет, в самом деле! — воскликнул рассказчик, польщенный вниманием собравшихся. — У меня по еврейской тематике столько материала собрано! Я все нашим отказникам оставил. Тем более, что я все равно все наизусть знаю. Они думают, что, если они не дают нам старые книги вывозить, мы забудем, что про нас Максим Горький в 19-м году написал? Пожалуйста!
«Когда русскому человеку особенно плохо живется, он обвиняет в этом жену, погоду, Бога — всех, кроме самого себя. Такова русская натура, мы всегда жалуемся на кого-то со стороны, чтобы оправдать нашу глупость, лень, наше неумение жить и работать. Сейчас снова в душе русского человека вызревает гнойный нарыв зависти и ненависти бездельников
Тихо падал снег. В полумраке ночи, при желтом свете лишь двух уличных фонарей, освещавших памятник Ленину, евреи стягивались все ближе к этому минчанину, а он громко шпарил наизусть всю статью Максима Горького «О евреях», которая не включена ни в одно советское издание его сочинений.
«Это евреи вырастили на грязной нашей земле великолепный цветок — Христа, сына плотника-еврея, Бога Любви и кротости, Бога, которому якобы поклоняетесь вы, ненавистники евреев. Столь же прекрасными цветами духа были и апостолы Христа, рыбаки-евреи, утвердившие на земле религию христианства…»
Люди подтаскивали сюда свои чемоданы и узлы, приносили своих детей, завернутых во все, что у них было теплое, и какую-то еду, и термосы с чаем, и коньяк, и водку, припасенные в дальнюю дорогу. Они окружили минчанина с его взрослой дочерью и спящим внуком, и сидящих рядом еврейских богатырей Каташвили, и Рубинчика с его женой и детьми. И хотя тут не было костра, поскольку милиция запрещала разводить на площади костры, людям казалось, что здесь, возле этого рассказчика, им становится теплей от слов хотя бы одного русского писателя — не антисемита:
«Разумеется, не все евреи праведники, но стоит ли говорить о праведности, чести и совести вам…»
Неля стала вынимать из дорожной сумки какие-то пакеты с едой, и вмеcте с этими пакетами у нее в руках оказалась завернутая в газету обувная щетка.
— Что это? — негромко спросила она Рубинчика. — Зачем ты это везешь?
Он взял у нее щетку, посмотрел на нее, потом — на приснеженную толпу евреев и на своих детей, спящих на чемоданах. И на фоне этой чудовищной ночи — с мерзнущими детьми, монологом Горького о евреях, мародерством таможенников и скульптурой Ленина, зовущего на восток, — на этом фоне вдруг такой мелкой и ничтожной показалась Рубинчику его книга, что он даже засомневался, примет ли Бог от него эту жертву в обмен на спасение детей. Но это было самое дорогое, что он имел, и он встал, прошел сквозь толпу к мусорной урне и бросил в нее эту щетку со всеми пленками, которые он так старательно прятал в нее всего два дня назад. «Господи, — сказал он своему еврейскому Богу, — теперь я понял Тебя. Ты искушал меня этой книгой, и ради нее я собирался рисковать даже детьми. Но никакая книга не стоит риска задержаться в этой стране хоть на час, не говоря уже о риске остаться здесь с детьми! Прости меня! Прости и спаси детей! Пожалуйста! Барух Ата, Адонай Элухэйну!..»
Снег падал ему на лицо, но он стоял, запрокинув голову к темному небу, и выискивал на нем хоть какой-нибудь знак, что его слышат.
Но, кроме гула и огоньков какого-то самолета, уходившего на посадку куда-то за город, в небе ничего не было.
А рядом, в темноте, бородач обнимал блондинку, и какая-то юная пара целовалась взасос, вжимаясь друг в друга на манер бутерброда. Тут из толпы, окружавшей минчанина, вдруг послышался хохот, и уже другой голос подхватил там беседу и увлек ее по новому руслу:
— Слушайте, если говорить о евреях и русских, так я вам расскажу такой случай. Честное слово, это правда, клянусь! Я ведь тоже из Минска, так что этот товарищ не даст
Хохот толпы заглушил его последние слова, сотряс площадь и разбудил детей и собак. Люди смеялись до слез, до икоты. Может быть, в другом месте и в других обстоятельствах та же история вызвала бы у этих людей только улыбку, но сейчас словно какая-то пружина разжалась в них. И освободились их души от страха этой холодной ночи и от гнета враждебности, накопленного ими на огромном пространстве — от соседней Польши до сибирских окраин России. Тут, в Белоруссии, в историческом эпицентре русского антисемитизма, эти несколько сот замерзающих евреев снова и снова повторяли друг другу историю русского израильтянина Петрова и хохотали так, что прыщавый милиционер с косой челкой изумленно высунулся из дверей вокзала:
— В чем дело?
— Иди, иди! — отмахнулись от него. — Обрежь член, тогда поймешь! А иначе иди и закрой свою дверь на фуй!
Уязвленный такой жидовской наглостью, милиционер вышел из дверей вокзала и сказал:
— Женщин с малыми детьми могу впустить…
Площадь засуетилась, женщины со спящими на руках детьми побежали к вокзалу, Неля подхватила на руки Бориса и потащила сонную Ксеню за руку, а милиционер, сам изумленный своим неожиданным благородством, заступил им дорогу:
— По полста с человека!
— Да, конечно! Вот! Спасибо! — Люди совали ему деньги и еще благодарили за доброту.
Он сказал:
— А где этот? Журналист. Ну, которому я врезал…
— Товарищ! Товарищ! — закричали Рубинчику. Рубинчик подошел к очереди женщин и детей.
— Дети есть? — спросил у него милиционер.
— Ну, есть…
— Где?
Рубинчик молчал.
— Не бойся. Говори, — сказал милиционер. Но Рубинчик молчал.
Милиционер подошел к Неле, которая держала на руках Бориса. Рядом, пошатываясь и держась за мать, стояла сонная Ксеня.
— Твои? — спросил милиционер.
— Ну, мои… — вынужденно признался Рубинчик.
— Эти бесплатно и без очереди! — вдруг гордо объявил милиционер.
Мужчины вокруг зааплодировали.
— А то ж! — сказал милиционер самодовольно. — Шо мы — нелюди?
И, пропустив внутрь вокзала Нелю с детьми, стал собирать деньги с остальной очереди.
Рубинчик поднял голову к темному снежному небу, сказал мысленно: «Спасибо, Господи!» — и поспешил к своим вещам. Там он вытащил из чемодана бутылку экспортной водки «Пшеничная», свинтил желтую латунную пробку и прямо из горла отпил несколько крупных емких глотков. И закрыл глаза, слушая, как ледяная обжигающая жидкость замечательно покатилась по пищеводу в желудок. А когда открыл глаза, увидел у себя перед глазами кинжал с куском чего-то белого на острие.