Русская дочь английского писателя. Сербские притчи
Шрифт:
Лив Тайлор в этот момент пьет вино, лежа в ванной и куря сигареты. Она влюблена в героя Джереми Айронса, и она думает еще, что, возможно, это ее отец. И жизнь собирается в целое в этом ощущении «ускользающей красоты» и в этом лице прекрасной девушки, которой касается легкий солнечный свет. Это живое золото чувств, покрывающих поверхности мира своим удивительным блеском. Иногда, как и Лив Тайлор, я обожала смотреть, как касаются вещей руки Джо, что бы они ни делали, до каких бы поверхностей ни дотрагивались. «Ты влюблена в своего отчима?» – спросил меня как-то, посмеиваясь, Джон Тилли, столь много знавший о сладостной жизни в духе итальянцев, чей десерт – это сладость конца, полнота насыщения, где даже смерть героя сладка,
Под высоким стеклянным потолком, похожим на конструкции старых вокзалов и оранжерей из стекла и стали, в огромные пустынные залы, предназначенные к потокам света.
Торговцы за прилавками сворачивали товары – сыр, мясо, фрукты, овощи. Джо склонился над рыбой и аккуратно дотронулся до нее, словно говоря: «Привет!»
И вдруг толстый розовощекий темнокудрый юноша за рыбным прилавком начал петь итальянскую арию. Голос его был мягок и сладок, отличный тенор. Невероятно чистый. Он поднимался ввысь к стеклу потолка, словно в графин, наполняя его виноградом своим, вином своим, вкусом своим поверх своей тучной плоти, что оставалась внизу среди рыбы, мяса и овощей. И оттуда вниз падала на нас, жадно к ней прислушивавшихся, словно струящаяся золотом живая сдача.
В последний раз перед этим я слушала итальянское пение задолго до отъезда Джо из России – в роскошном «мерседесе», плавно скользившем по окрестностям Николиной горы и вдруг остановившемся на мосту. Никогда дорога не казалась такой мягкой и плавной, потому что никогда до этого я не ездила в «мерседесе». Почему-то жизнь, проплывающая в окнах, выглядела теперь другой, словно ей придали другую скорость, плавность, назначение, подобно голосам трех великих теноров, в те годы облетевших мир, – Каррераса, Доминго, Паваротти.
Бизнес того времени ассоциировал себя с итальянской мягкостью и роскошью плавного скольжения, идеального слияния элементов управления реальностью. Мы остановились на мосту – «Здесь упал в воду Ельцин», – улыбнулся водитель, пожилой седовласый грузин по имени Томас, с которым до перестройки работала моя мама и который плавно переместился на позиции ближайшего друга Джо, когда она вышла за него замуж. «Но все говорят, на него напали!» – вспомнила я столь многочисленные выступления демократических сил по ТВ.
«Он был пьян, абсолютно пьян. К даме на свидание спешил с букетом и полетел в эту канаву», – улыбнулся бизнесмен. Образ новой постгорбачевской демократии с ее президентом и тем более СМИ, так натужно пытавшимися скрыть правду, мгновенно померк в моих глазах. В роскошных окнах «мерседеса» российская действительность и ее способ правления, вместе с утлым мостом и его железными перилами, неожиданно показались мне особенно блеклыми. А грузинский бизнесмен двинул машину дальше, словно говоря, что красота в России возможна лишь при условии правильного скольжения мимо нее – под звуки божественного итальянского бельканто и при божественной же неслышимости немецкого двигателя, а ехать хорошо бы в некую новую версию русской усадьбы, где тебя будут ожидать садовники, слуги и охрана. Именно такую усадьбу и строил Томас, пока не был убит в лифте семью пулями. Вполне итальянский сюжет, со всею роскошью воплощенный Копполой.
Наша дольче вита
Я помню то время на Николиной. Джо – любимый иностранец перестройки – печатает на веранде свою книгу о России, сестра делает первые шаги по скрипучему полу, поет или слушает музыку, а зеленый склон холма спускается вниз к той самой скромной серо-серебристой полоске реки. Вокруг течет стародавняя жизнь поселка с волейболом, шахматными клубами, с расписаниями, занятиями для детей, а параллельно
Здесь, на этих участках, которые показались бы огромными любому советскому человеку, и росли дети с известными фамилиями. Они жили на высоком берегу тоненькой полоски реки, предоставленной специально для их удовольствия; играли в теннис и волейбол посреди высоких сосен, сирени и жасмина.
На другом берегу простирались колхозные поля с кукурузой, ездили лошади, а в его песочной боковине над рекою, усеянной сотнями кругленьких отверстий, ютились ласточки. Они вылетали из песочной своей цитадели и кружили над головами купальщиков и осокой. Река разделяла два берега и два класса: колхоз и элиту. «Мы», говоря символически, занимали место всегда посредине – как те ласточки и купальщики. Усиленные Джо в перестройку, мы, безусловно, эту реку пересекли.
«Пьют, едят и ничего с собою к столу не приносят», – ворчала моя бабушка и старалась припрятать еду получше. Эта, еще недавно столь важная для нас, бережливость теперь в свете нашей новой жизни вызывала только улыбку. Теперь наша жизнь утопает в лете, сирени, жасмине, в тенях сосен, в свете, идущем сквозь них, а зимой – в сугробах.
Дом был старый и деревянный, похожий на многолетнее дерево. А деревянные дачные дома мне всегда нравились больше каменных квартир, а среди квартир мне нравились те, что казались более разветвленными и старыми и в которых была деревянная мебель, шествовавшая сквозь день с мелодичным и разноголосым скрипом. По той же причине мне в интерьере всегда нравились простые тюлевые занавески, напоминавшие сад, где лучи солнца и струи воздуха проходят сквозь листву. Мне нравилась темная чаща книжных полок и книги, что кажутся новогодними украшениями из-за цветных корешков и золоченых букв. Кстати сказать, по этой же причине я еще любила домашнюю викторианскую мебель матери Джо, тоже перешедшую к нам по наследству.
Они, я имею в виду викторианцы, умели имитировать природу в каждом движении, возможно, это и было их главной задачей – быть настолько верными природе, что это станет искусством. Каждая гостиная должна быть похожа на лужайку или – набитая до отказа диванчиками, креслами, столиками – на старый добрый лес.
Викторианская метафора говорила о спокойном, стабильном мире, где сама природа, кажется, поддерживает наш прогресс и развитие в истории. Столики круглые и овальные, как озера, и такие же полированные, и обеденные тарелки плывут как лебеди. Большие серебряные ложки, вилки, ножи: в них ощущался такой тяжелый и медленный проход времени. Отточенные движения, тихие звуки. Балет обеда – «Лебединое озеро»… Чайковский, я всегда слышала музыку за нашим обеденным столом в Оксфордшире, в доме матери Джо. Эта же викторианская метафора отлично подходила и к тому миру дореволюционной России, который мы знали по музеям и кино. Но здесь был один подвох.
В контексте Советского Союза все это старое и традиционное, хоть и было, с одной стороны, явно антисоветским, с другой стороны, было полностью элитарным, привилегированным. У населения после всех войн и революций старых вещей почти не осталось. Зато они же в изобилии встречались в заставленных антиквариатом позднебрежневских чиновничьих квартирах или в мастерских признанных художников, куда брала меня мама, путешествуя по гостям. Поздняя советская элита, как и всякая элита, уверенная в своей стабильности, стремилась к непрерывности династий, устанавливая связи – в пространстве – с заграницей, а во времени – с Российской империей. И когда мы приехали на старую большую дачу, сруб в русском стиле, утопающий в жасмине и сирени, – мне вдруг почудилось, что и я тоже теперь обладаю правом на связь, происхождение и историю.