Русская эмиграция в борьбе с большевизмом
Шрифт:
И как странно – ничто ведь не мешало нам сегодня же, не исполнив своей задачи, вернуться через границу, но… Конечно, от такого отступления нас удерживала честь… И не только меня – офицера – удерживала она от отступления, но и двух юношей, прославившихся пока лишь своим «лихим» поведением в нашем городе, изгнанных за оное из гимназии и вообще лишенных какого-либо воспитания в свои юношеские годы.
Слово «назад» для нас не существовало, покуда не выполнена до конца цель нашей боевой вылазки…
Холодок берет при мысли, что наш проводник, ожидающий на условленном перекрестке лесных дорог, между 12
Опять «дома». Темно и неуютно в нашем логовище. Настилаем целую груду еловых веток, расстилаем плащи. Димитрий укладывает портфель с бомбами под изголовье и на предупреждение Сергея о возможности нечаянного ночью толчка и спуска предохранителя смеется:
– Пренебреги, Сережка, все равно ничего не услышишь!
Накрапывает дождь, усиливается и частит без конца. Холодные капли одна за другой просачиваются за воротник, в рукава, во все щели.
Безмолвие, мрак, застывший над лесом, жуткие мысли, спутанные в мучительный клубок, и тяжелый полусон…
Рассуждая логически, нам следовало бы по очереди дежурить, но мои спутники так молоды, так редко задумываются, так беззаботно вошли в трагическую роль, уготованную им судьбой, что я уверен заранее в бесполезности попыток организации дежурств. Вот я один и слушаю все лесные шорохи, а они – беззаботно храпят здоровым сном молодости… Они свободны от предрассудков и понятий военной службы…
На рассвете очень холодно.
Капельки дождя повисли бриллиантами на еловых ветках. Вдали слышны удары топора, лай собак, свистки маневрирующего паровоза и колокольцы коровьего стада. Зубы лязгают и отбивают барабанную дробь. Вливаю в себя струю оставшейся вчера водки. Делается немного теплее. Друзья тоже просыпаются. Дима сразу ищет колбасу и водку и нещадно ругает Сергея за то, что тот ночью натягивал все время плащ Димы на себя и втирался в самую середку… Сергей озабоченно наблюдает, чтобы Димитрий не «выдул всю водку», и напевает «Кирпичики»… Можно думать, глядя на них, что они в своей комнатке в Г., а не в лесной берлоге в стане врагов. Вряд ли задумываются они долго над тем, что один жест, один неловкий шаг, и от нас останутся лишь оторванные руки и ноги…
– «После Смольного, житья вольного…» – подпевает Дима.
Счастливый характер…
Скучно в лесу. Хочу погулять в «Ленинграде», да и за провиантом надо съездить, поэтому снаряжаюсь в город. Диме и Сереже дается задача охранять «базу». Надеваю все самое лучшее, что есть на всех троих, сую браунинг в карман и, попрощавшись, выхожу из леса на дорогу. Хочется «одиночества»…
Иду по знакомой дороге к станции. Справа на болоте пасутся коровы. Звон их колокольчиков, лесная тишь, аромат сосны и болота – будят в душе тихую грусть, вызывают забытые образы, отцветшие воспоминания, связанные с этими лесами, с вечной зеленью хвои, бездонностью лесного озера, запахом вереска…
Плывет обрывок когда-то читанного стиха:
Не вернуться, не взглянуть назад…Нет, не надо… Мимо, мимо воспоминания… Сегодня бой… и вечный бой.
Покой нам только снится…
Вот десятки тысяч замученных в Крыму…
– Да здравствует Россия!..
Да здравствует Россия! – ведь выше этого – подвига нет…
В поезде чувствую себя уверенно и свободно – одним словом, «обнаглел». Но все же не вынимаю руку из кармана, ощущая холодок никелированного металла и кнопочку рычажка – на «огонь»…
В зале «Кругового» вокзала, не торопясь, изучал расписание поездов, взял в кассе обратный билет и, посвистывая, совсем в «прогулочном» настроении, вышел на лестницу вокзала, постоял, подумал: не заехать ли к одной из друзей детства, махнул рукой и с тем же ощущением свободы, легкости и желанием глумиться над советчиной нырнул в толпу.
Первое – в парикмахерскую. Зеркала отражают обветренное, загорелое, небритое лицо бандита – что ж, такова профессия!.. Но невыгодность подобной внешности сказывается резким отличием от лиц «совслужащих» и краскомов, наполнявших парикмахерскую; их лица «ленинградской бледности» не тронуты еще загаром… Пахнет пудрой и бриолином. Как и во всех парикмахерских мира, вежлив, предупредителен и подобострастен парикмахер. Насмешкой выглядят загаженные мухами надписи: «На чай не берут»…
Вышел я из парикмахерской совсем советским денди: пробор блестит, на чисто выбритом лице – тонкий слой пудры, сапоги хранят еще следы вчерашней чистки – ночной дождь их пощадил; рваные «галифе» скрыты новеньким плащом Димы. В довершение – лучшая из наших трех кепок была на мне, сей удобный нивелирующий головной убор пролетария.
Неторопливой походкой шагаю по Петербургской стороне к Васильевскому острову, вглядываясь в лица всех встречных, все время желая прочесть что-то для меня неведомое… Напрасно. Нет в толпе интересных лиц: все плоско, бледно – сплошная окраина заводского района. Фабричные заставы поглотили град Петра, и серая фабричная толпа, разбавленная советскими мещанами всех рангов, военными, инородцами – мутной, будничной хмарой расползлась по гордой, блестящей некогда столице… Редки интеллигентные и красивые лица; особенно у женщин… Революция и коммунизм не придали их лицам красоты, фигурам – изящества… Конечно, есть и меха, и наряды, но это единицы среди моря платочков, стоптанных каблучков, штопаных черных чулок, устарелых мод…
На оживленных местах стоят вереницы торговцев с лотков, на перекрестках – дощатые ларьки с семечками, с квасом. На улицах – чуть в сторону от главных артерий – сор, грязь. Серый город, серая толпа…
Молодой, лет двадцати трех, комполка, судя по четырем ромбам на рукаве, сидит на тумбе, в ожидании трамвая, и никого его поза не удивляет.
На углу, около мануфактурной лавки, очередь, человек в сорок.
– Мануфактурный голод, товарищи, объясняется рядом неувязок, – скороговоркой сыплет соседям по очереди молодой, прыщавый, испитой человек в коротких брючках.