Русская литература и медицина: Тело, предписания, социальная практика
Шрифт:
Вероятно, что унизительность и болезненность процедуры аборта должна была заставить женщину лишний раз задуматься и, возможно, предпочесть материнство. Сами пациентки расценивали аборт как наказание: «тебя наказывают за твое поведение, за секс», цитирует И. С. Кон мнение 23-летней респондентки [Кон 1997: 303]— Распространенное мнение советских гинекологов об особенном вреде прерывания первой беременности в условиях тотальной контрацептивной безграмотности так же являлось косвенным аргументом в пользу раннего — «залетного» — брака и материнства. Таким образом, в дискурсе советской гинекологии тема сексуальности, и в особенности женской сексуальности, сводилась к чистой репродуктивности, а абстрактные партийные установки переводились на конкретный язык тела. Более того, сексуальность сама по себе, не освященная чудом материнства, оценивалась как нечто предосудительное.
Серьезный урон контрацептивной политике официальной гинекологии был нанесен журналом «Работница», опубликовавшим дискуссию гинекологов и демографов по проблеме аборта и подборку читательских писем на эту тему (Работница 1987 № 7:12–14), а также «круглый стол» «Счастье рождений или муки родов» (Работница 1989 № 4) и предшествующие ему публикации. Материалы первой дискуссии были переданы через Р. Горбачеву М. Горбачеву, после чего Минздрав начал менять политику, включив в план развития советского здравоохранения параграф о борьбе с абортами [Кон 1997: 307]. Так журнал «Работница» стал той точкой, в которой пересеклись политика, медицина и демография. Но не только: публикации, подобные публикациям «Работницы», — в эти годы они волной проходят практически через все популярные периодические издания — определили самую распространенную модель женственности. В значительной мере через посредство публицистики тема аборта и материнства вошла в литературный дискурс 1980–1990-х годов и стала необходимой частью топики репрезентации женственности.
Во второй половине 1980-х годов советская публицистика откликается на гинекологическую агитацию целым рядом резко критических статей, посвященных этой проблематике (ср. уже упомянутые «круглые столы» в «Работнице», статью Н. Владиной «Женщины уже не просят — требуют неотложной помощи: так что же для них аборт: операция или пытка?» [Владина 1989]; статью 3. Алешиной «Мой малыш» о патологии беременности [Алешина 1988]; статьи С. Буровой «Миниаборты и макси-проблемы» о нехватке поликлиник и врачей-специалистов, работающих по новой абортной технологии [Бурова 1988а], и «Дурной сон» о тяжелых родах [Бурова 1988б]). Их пафос заключается по преимуществу в обнародовании — в духе гласности — фактов жестокого обращения с пациентками роддомов и абортариев, случаев врачебной неграмотности, ошибок и халатности. Никаких способов улучшения катастрофической ситуации, кроме апелляций к государственным инстанциям, публицистика не предлагала. Зато обилие критических статей на темы родовспоможения и абортов и часто используемый журналистами прием обобщения создавали впечатление безысходности — неизбежности женского страдания. Мучительный аборт и болезненное материнство становились таким образом частью женской самоидентификации, а их тематизация в литературе — способом типизации женских характеров.
Таким приемом типизации пользуется Л. Петрушевская в рассказе «Белые дома»: «До этого Вера жила как все студентки, аборты, танцы, любови каждую зиму» [Петрушевская 1998: 89]. В рассказе «Гимн семье» два былых аборта и назревающая третья «залетная» беременность вписывают ее героиню Аллу в сообщество окружающих ее старших женщин [Петрушевская 1998:105–112]. Ее безмужнее материнство продолжает цепочку незаконных рождений в ее семье. В родившейся девочке мать отца ребенка видит реинкарнацию своего выросшего сына. Именно материнство превращает одинокую Аллу в состоявшуюся взрослую женщину. Интересна и форма рассказа Петрушевской — перечисление 55 пунктов, что подразумевает стандартность, усредненность истории, ее приложимость к любой судьбе.
Подобный прием типизации использует и Н. Суханова в рассказе «Делос», описывая одну из своих героинь цитатами из ее медицинской карты: «Григорьева Екатерина Семеновна. Тридцать три года. Брак с двадцати двух. <…> Две доношенные беременности. Три аборта. Все среднестатистическое» [Суханова 1988:74]. Далее, осуждая сотрудниц роддома за грубость по отношению к пациенткам абортария: «Ведь каждая из наших работниц хоть раз решалась на это же» [Суханова 1988:72]. Все женщины в ее рассказе уравниваются в единой общей доле, врачи-женщины и их пациентки поочередно оказываются в абортной палате. Одна из коллег героя-рассказчика, главврача гинекологической клиники, после сделанного ей аборта запросто заходит к нему поболтать. Аборт наравне с материнством становится
Так же как и в «Гимне семье» Петрушевской, в рассказе Сухановой все женщины сливаются в одну деперсонализированную женщину, различаясь лишь именами, анамнезами и временной последовательностью: рожала, рожает, будет рожать. Женщина, ожидающая третьего ребенка, рассказывает врачу о своих первых родах, во многих деталях совпадающих с только что принятыми им родами у молодой женщины, по имени Леночка. Разница между ними лишь в возрасте и опыте. В интерьере роддома исчезают индивидуальные различия, остается биологическая функция и отягощающая ее история болезни. Героини характеризуются практически только диагнозами, программирующими их поведение: женщина с неправильным положением плода, студентка, ожидающая аборта, и т. д.
Цитаты из античной мифологии, критические выпады против сторонников евгеники, критика культуры, желающей видеть красивый дух, а не вопящую роженицу, все философские обобщения происходят — и это характерно — в сознании врача-рассказчика, в мужском сознании. Рассказы женщин сконцентрированы вокруг деторождения, лишь одна психологическая характеристика женских персонажей важна для автора — их отношение к диагнозу. Никто из женщин не осуждается, но положительной оценки заслуживает только одна поведенческая модель — терпение и полное приятие ситуации, безответное женское страдание.
Аборты в этой непрерывной цепочке репродукции представлены как репетиция или отсрочка материнства. Привычность этой операции отнюдь не исключает ее трагичности. В идеальном варианте — так мечтает рассказчик — каждая беременность должна заканчиваться родами, а каждый родившийся ребенок — выживать. Однако жизнь жестче, и матери, будучи не в силах прокормить более двоих детей, вынуждены идти на аборт. (О контрацепции в соответствии с реалиями времени герой Сухановой, врач и жрец деторождения, не упоминает. Контрацептивов нет ни в жизни, ни в литературе.)
Аборты влекут за собой патологии беременности. Так рядом с женщиной необходимо оказывается врач. Патологизованное женское тело, выхолощенное абортами, сопоставляется в рассказе Сухановой с бесплодной землей, экологической катастрофой. Женская литература этого времени вообще охотно пользуется метафорой катастрофы, апокалипсиса, последних времен [256] , внося в пространство текста воздух экономического и идеологического кризиса, охватившего страну. Ситуация эта имплицитно оценивается женскими текстами как угроза вырождения, коррелируя тем самым с уже знакомой по публицистическим трактатам и политическим программам идеей демографического кризиса, и требует особых поведенческих моделей. Уже героини «Делоса», опубликованного в 1988 году, демонстрируют животную мудрость, идя на аборт или отказываясь от кесарева сечения, жертвуя слабым потомством в пользу будущего сильного: «Преследуемая кенгуру выбрасывает из сумки детеныша — ни матери, ни детенышу вместе спасения нет, одна же она спасется, родит других кенгурят» [Суханова 1988: 72]. Но и состоявшееся материнство описывается как торжество инстинкта продолжения рода, преодолевающего все, даже бесплодие. Именно поэтому в центре рассказа Сухановой — редкая патология, выношенная внематочная беременность, последствие тяжелого аборта.
256
См. рассказ Н. Горлановой «Покаянные дни, или В ожидании конца света» (опубликованный в сб.: [Василенко 1991:7–31]) и рассказы Петрушевской «Новые Робинзоны» и «Гигиена» [Петрушевская 1993: 141–150,157–163].
Анималистическую метафорику по отношению к женским персонажам развивает та же Петрушевская в повести «Время ночь», опубликованной в «Новом мире» в 1992 году (№ 2). Комментарии пожилой поэтессы, от имени которой ведется повествование, к дневнику дочери и сам дневник настойчиво проводят мотив животного соития: мужчина-любовник — зверь, павиан, конь, «с шелковой кожей и шерстью, покрытой капельками росы» [Петрушевская 1995: 434] — Р — Ноейль, анализируя описания тела и секса в рассказах П. Слукиной, Петрушевской и В. Токаревой, подчеркивает, что редукция сексуальности к примитивному удовлетворению биологических потребностей, механистичность, некоммуникативность сексуальных контактов характерна для женской прозы этого времени [Nohejl 1996: 200–201].