Русская жизнь. Гоголь (апрель 2009)
Шрифт:
Осмысление пришло позже, но опытности в общении не хватало, а Италия была очень нужна, просто необходима каждому уважающему себя русскому, претендующему на просвещенность. Что же делать? Надо ее откуда-то брать, и самая ближняя и самая лучшая Италия была у немцев, готовая, прекрасно отделанная. Вот мы и позаимствовали ее у них. Со времени Жуковского, нашего главного европейца, появилось бесконечное количество переводов гетевских строк «Kеnnst du das Land…» («Ты знаешь край…»), так что это стихотворение можно назвать русским хитом начала девятнадцатого века. Русские оказались очень восприимчивыми, быстро усвоили Sehnsucht nach Italie, и это состояние стало характернейшим свойством русской души. Опираясь на Sehnsucht и русские ее переводы, Пушкину даже удалось предвосхитить прустовское отношение к Италии, написав о ней чудесные строки, так ни разу там и не побывав. В частности, стихотворение «Людмила», в котором Пушкин вопрошает: «Кто знает край, где небо блещет
Я живу на горе; огромность и небрежность здешних дворцов есть принадлежность. Войдя с улицы Сикста, вы подымаетесь во второй этаж; завернув налево в сад, вы почувствуете аромат, увидите тучныя, цветущия розы, и под виноградными кистями пройдете ко мне в мастерскую, а далее - в спальню или комнату: и то, и другое будет больше нашей бывшей залы. В мастерской на главном окне стоит ширма в полтора стекла, чтобы закрыть ярко-зеленый цвет от миндаля, фиг, орехов, яблонь и от обвивающей виноградной лозы с розанами, составляющей крышу входа моего.
Во время отсутствия скорби о доме моем родительском, я бываю до такой степени восхищен, что не бываю в состоянии ничего делать: как же тут не согласиться с итальянским бездействием, которое мы привыкли называть ленью?
Из окон с одной стороны моей унылой спальни виден другой сад, нижний; дорожки все имеют кровлею виноградные кисти, а в середине их - или чудные цветы, или померанцы, апельсины, груши и т. д. Сзади сада живописной рукой выстроены дома: то угол карниза выдается из чьей-либо мастерской, то сушило, арками красующееся, то бельведер, высоко поднимающийся«. Это из римского письма А. А. Иванова 1831 года.
Описание совершенно гоголевское. Русская душа слишком глубоко переняла немецкую Sehnsucht и уже плакать готова с благочестивыми сестрами, и молиться, и биться над картиной всех времен и романом всех народов, Иванов и Гоголь становятся пленниками Рима, и только о России там и думают, и вот уже: «Нет, я больше не имею сил терпеть. Боже! что они делают со мною! Они льют мне на голову холодную воду! Они не внемлют, не видят, не слушают меня. Что я сделал им? За что они мучат меня? Что хотят они от меня, бедного? Что могу я дать им? Я ничего не имею. Я не в силах, я не могу вынести всех мук их, голова горит моя, и все кружится предо мною. Спасите меня! возьмите меня! дайте мне тройку быстрых, как вихорь, коней! Садись, мой ямщик, звени, мой колокольчик, взвейтеся кони, и несите меня с этого света! Далее, далее, чтобы не видно было ничего, ничего. Вон небо клубится передо мною; звездочка сверкает вдали; лес несется с темными деревьями и месяцем; сизый туман стелется под ногами; струна звенит в тумане; с одной стороны море, с другой Италия; вон и русские избы виднеют. Дом ли то мой синеет вдали? Мать ли моя сидит перед окном? Матушка, спаси твоего бедного сына! урони слезинку на его головушку! посмотри, как мучат они его! прижми ко груди своей бедного сиротку! ему нет места на свете! его гонят! Матушка! пожалей о своем бедном дитятке!…» Пережив и осмыслив встречу с Италией, русская душа угодила в сумасшедший дом.
Вот и все. С одной стороны море, с другой Италия, не лейте мне на голову холодную воду. Потом будет еще много чего, и Санин из «Вешних вод» предпочтет всю такую невозможную Полозову сладчайшей Джемме, и Анна Каренина с Вронским снимут палаццо с плафоном Тинторетто, Дягилева, Стравинского и Бродского похоронят в Венеции, Ленин с Горьким будут играть в шахматы на Капри, Муратов напишет об Италии лучшую книгу на русском языке, господин из Сан-Франциско в трюме международного лайнера лежать будет бревно бревном. Но ничего решительно в русской Италии, оформленной Гоголем,
Дарья Акимова
Рыцарь бедный
Бродячий сюжет вечного города
Немыслимая связь, трагический мезальянс. Он: писатель с севера, чужак, бедняк, сатирик, фанатик, моралист, терзаемый бесами. И она: «Солнце, полная красота»; божественное совершенство; сама любовь, ласкающая мир; легкость и смелость, щедрость и вольность кошачьей души. Да как он вообще смел ее полюбить? И главное - как он мог оставить ее, вот в чем штука?
Ганс Кюхельгартен
Циник отметит, что любовь Гоголя и Италии развивалась по шаблонным законам. Эйфория первых дней: «Она моя! Никто в мире ее не отнимет у меня. Она заменила мне все». Потом тихое, почти семейное домоседство: «Посох мой страннический уже не существует… Я теперь сижу дома; никаких мучительных желаний, влекущих вдаль». Потом все же - друзья былых времен и былых мест (Данилевский, Волконская, Жуковский); от их прихода становится особенно радостно, а без них уже - что-то не то. Потом - беспричинная тоска по дороге: «Голова моя так странно устроена, что иногда мне вдруг нужно пронестись несколько сот верст и пролететь расстояние для того, чтоб менять одно впечатление другим». И вот - скука: «Сказать правду, для меня давно уже мертво все, что окружает меня здесь». Но законы сплина не извечны, им всего-то двести лет, их ввел в обиход романтизм. Гоголь не следовал им - он их «примерял», словно нехотя. Чтобы прикрыться ими. Чтобы никому ничего не объяснять.
Русский романтизм странен, ибо отягощен привходящими обстоятельствами, начиная с плохого климата и заканчивая состраданием к порабощенному народу. Оба фактора мешали любоваться полной луной и воспевать древних местных воителей. Однако в Миргороде ночное небо бескрайно, а казачество не нуждается в жалости. Поэтому больше нигде настоящий русский романтик родиться не мог, только на Украине.
Он был и обликом своим похож на назарейцев: немецких художников, поселившихся в развалинах римского монастыря святого Исидора (это был первый «сквот» Нового времени). «Те же знакомые лица вокруг меня; те же немецкие художники, с узенькими рыженькими бородками, и те же козлы, тоже с узенькими бородками; те же разговоры, и о том же говорят, высунувшись из окон, мои соседки». Они жили рядом, рисовали рядом, ревновали друг к другу Александра Иванова и спорили об искусстве.
«Предания давно минувших дней» были «поделены» у романтиков вполне определенно - по видам искусств: живописцы изображали преимущественно библейские сюжеты, писатели - национальные, и оттого языческие. Немцы с равным азартом рисовали в альбом и купол Св. Петра, и Колизей, однако дохристианский Рим представлялся им лишь как арена преступных пыток.
Гоголь принял связь языческой античности с христианством через любовь к Италии. Это был главный подарок Италии - ему. Больше ни в ком - тем более в русском - не процвела так естественно дикая (для «неитальянца») смесь суеверия и веры, фатализма и жадности к жизни, - смесь, составившая латинский характер. Однажды, когда речь зашла о простоте и набожности дорафаэлевых живописцев, которые следует «воскрешать» новым художникам, Гоголь не выдержал: «Подобная мысль могла только явиться в голове немецкого педанта!». И еще сказал, глядя на античную статую: «То была религия».
Гоголь учился не у назарейцев. Он учился у Италии. И вспоминал там давние забытые уроки: свое детство, в котором лешие прекрасно уживались со святыми; потому такой похожей на дом и показалась ему Италия в первую встречу: «Мне кажется, как будто бы я заехал к старинным малороссийским помещикам. Такие же дряхлые двери у домов, со множеством бесполезных дыр, марающие платья мелом; старинные подсвечники и лампы в виде церковных; блюда все особенные; все на старинный манер». В возлюбленной всегда ищут черты матери.