Русские Истории
Шрифт:
Однажды, когда мы возвращались с вечеринки, чуть захмелевшие и восторженные, переполненные шампанским, я напросилась подсмотреть то, что просто хотела, потому как любила его. Он не воспротивился, расстегнул ширинку джинсов и тонкой, нежно журчащей струйкой облегчился, явив моему любопытному взору естественный процесс, который не умалил моих чувств. Напротив, я укоренилась в мысли о его детскости, трогательности, непонятной, неявной, только ощущаемой мною его первобытности, какую, быть может, я выдумала сама, и отказаться от которой мне вовсе не хотелось.
Я переживала его сентиментальность, выкатывающуюся на его щеки всякий раз при встрече с прекрасным или трагическим. Он не был эстетом-теоретиком. Скорее в нем сфокусировались черты истинного эстета-эмпирика, сенсуалиста, солипсиста, идеалиста
Я устала от его нелогичности, непредсказуемости, рождающихся в третьей бутылке выпитого им пива. Мир встает для него на голову, и он с жестоким, неутоляемым насилием пытается перевернуть его, не признавая свое собственное переворачивание с ног на голову, а не окружающей действительности. Мои мечты умирают вместе с алкогольными граммами, наполняющими его тело. Мои фантазии погибают вместе с перегарными парами, что клубятся вокруг его разбитого пьяным сном тела и отравляют наш маленький сентиментальный мир. Раньше я плакала, переживая, потом привыкла и высохла.
Он очухивается и вылавливает мои захлебнувшиеся надежды. Уже не все, уже только часть и с каждым разом всё меньшую.
***
БЕСКОНЕЧНОЕ ПРОЩЕНИЕ
Круглая, изящная деревянная табуреточка в углу возле окна снова пуста. Она младше меня на год, о чем ведает размашистая надпись чернилами с обратной стороны сидушки. Я устало прихлебываю нежеланный чай с крыжовниковым вареньем, уставившись пустым взглядом на ничто, восседающее напротив меня на этой самой табуретке. Грязная тарелка портит чайную атмосферу, но мне лень убрать ее со стола. Я не почувствовала вкуса проглоченного ужина, не ощущаю вкуса уминаемой сладости. Потому что табуреточка пуста. Потому что прошло положенных три недели. Потому что впереди – ненавистных четыре дня, а может, и пять или шесть. Хорошее отчего-то уступает место своей противоположности по силе, по длительности, по всем величинам.
А я еще помню, еще так свежи в ушах слова, которые давно сложились в стихотворение, что уже отпечаталось в мозгу навечно, как «Зима! Крестьянин, торжествуя». Скучно летать по орбите малого диаметра, зная, что прелесть изменения бесконечного болтания по кругу выразится не в подъеме на какой-никакой, но все же новенький виток, а наверняка, с точной степенью вероятности, в отсутствии этого изменения или, для разнообразия, в возвращении на старый круг, с пустой венской табуреткой на неделю и молчаливым созерцанием ничто.
«Давай еще раз», – стучит ложечка.
«Такого не повторится», – тикают часики.
«Больше не будет», – колотит о грудь сердечко, а голова ему вторит эхом: «Будет, будет, будет».
И я корю себя, переворачивая пласты серых извилин, за свою новую, а по сути такую старую, надутость, обиду за то, что опять сижу в той же пустоте, любуясь изогнутыми ножками деревянной ровесницы.
Чай бесконечен – в этом его величие и слабость. Он может быть дорог для тех, кто легко подвержен рекламному изнасилованию, и совершенно дешев в виде воды, обозлившейся до ста градусов. Я лавирую посередине людских пристрастий, окрашивая кипяток вареньем и согревая свои замороженные мысли. Они растапливаются от горячей сладкой влаги, оживают во мне, мучают, сотрясают,
Раньше заполночь взрывался телефон и чужим, уродливым голосом вторил то, что мне за ужином напомнила ложечка, часики и сердечко. Обида еще цеплялась за мою постель, но ломаное телефонное раскаивание уже гнало ее прочь. Я отдавалась сну успокоенная и «сдутая», в противовес надутой. Хозяин венской табуреточки добирался до кнопки звонка к рассвету, рушился на софу и отрубался, обнимая батарею вместо меня. Утром любовь причесывали, гладили по головке, нежили, заклинали ее на временную и пространственную бесконечность, я верила, суетилась, искрилась, подставляла под ненаглядную попу венскую табуреточку, отпаивала свое «обожание» чаем и прощала, прощала, прощала. И ложечка три недели звонко отстукивала свою тему, часики вытикивали свой рисунок, сердечко выколачивало свою песенку, а голову я не слушала и ее упрямое «будет, будет» относила к неизбежному раздвоению личности, когда одно, счастливое я, поучает другое, обделенное.
Ничто молчит. Лупится в мои потухшие зрачки и молчит. Оно не умеет разговаривать. Я делаю это за него, нанизывая на его неосязаемое тело какие-то фразы, чтобы насладиться иллюзорным диалогом. Как трудно хватать саму себя за воротник и возвращать в стоячую, вонючую воду, из которой недавно выкарабкалась! Три недели закончились, да, на этот раз три, а не две с половиной, как в последний, и я опять накануне идиотского ожидания. С пустой табуреткой, одиноким сном, с тягостными мыслями, спрессованными моим «обожанием». Оно будет приходить в себя четыре, а может, и пять или шесть дней и медленно возвращаться. А голова моя в болезненном ожидании станет истерично кричать, что была права со своим «будет-будет», и обида начнет сгребать меня в охапку, фильтровать мои сны, отсеивая радужное в угоду серому, и мое обделенное я станет пыжиться и раздуваться, порицая другое я за прошлые прощения; я почернею, пострашнею, осунусь, пригнусь, поклянусь больше не верить ложечке с ее вкрадчивым «давай еще раз», часикам с их пионерским «такого не повторится», сердечку с его трогательным «больше не будет». Я онемею, окаменею, постепенно, за четыре дня, ометаморфожусь, да простит меня русский язык, от озлобленной, нервной, дерганой до опустошенной, рассеянной, одним словом, никакой. И закляну себя не прощать, НЕТ, НЕТ и НЕТ, не допускать возвращения его в мою жизнь. И буду громко бить ложкой чайный стакан, дикими звуками желая заглушить мерное дыхание часов и сухие всхлипывания сердца. Не прощу, не пущу. НЕ ПУЩУ И НЕ ПРОЩУ! Но боюсь, так боюсь, через четыре, а может, и пять или шесть дней увидеть глаза, которым снова поверю, услышать голос, которому верю, унюхать запах, который роднее собственного.
Я устраиваю похороны любви каждые две или три недели, когда остаюсь с пустой табуреткой. И они такие разные, то пышные, то нищие и безвестные. Я сама ногтями рою яму и закапываю даму-призрак. Но всякий раз она воскресает и висит сотнями огоньков надо мною ночью. Я просыпаюсь и вижу ее парение, то приближающееся, то удаляющееся от моего собранного в комочек тела. Она не хочет умирать без меня, она верит в мое бесконечное прощение, греет мое одиночество и шепчет: «Жди, жди, жди…»
И я жду снова, воткнувшись в ничто на пустой табуретке.
***
АБОРТ
«Ничего, ничего, я выдержу, все терпят, и я не лучше их, глупая, вляпалась, третий раз и всё со спиралью, и всё от мужа. Значит, я и есть те исключительные два процента неудачниц. За что? Блин! Не гуляю, не грешу, все вовремя, все в сроки, дни считаю, в консультацию бегаю и за что? Боже, как же противно! И он не верит, презрительно-снисходительно косится так и кивает, свою мужицкую теорию в башке выстраивая. Боже, хоть бы раз тут кто-нибудь из них оказался! Они ж правят миром, они нас так унизили, мы под них – с радостью и жертвенностью, а они нас сюда – с презрением и будто не замечая этой беды. Почему она только наша, а не их?…»