Русские плюс...
Шрифт:
О нет: у польского Ярослава все острее, пикантнее:
Пусть ежи глаза мне выпьют,Лисы обгрызут мне ноги,Муравьи отбелят кости,И весною голый черепГлянет на цветы калужницИ на незабудки…Смерть приходит празднично, декоративно: рыцарь в черной маске с косой в руках; украшенный цветами гроб в воротах кладбища. Смена поколений, смена эпох — гармония. Как черепицы, поколенье заходит за поколенье,
Роднее всех стихий — воздух. Не земля, которой можно присягнуть кратко в благодарность за плодоношение. Не огонь, в который нечего вглядываться, потому что из него — война. И даже не вода, ласково омывающая дом и отражающая небо. А — само небо, воздух, о котором говорится завороженно: из воздуха воздух.
Как богат, как многоцветен мир! Оттенки розового. Розовый Ренуара, розовый Берты Моризо, розовый Мари Лорансен — и все это по-французски, словно перед полотнами в Лувре. Антиквариат:
Цветы, плоды, картины, книжные громады,Руина клавикордов, черные футляры,Вазоны, этажерки, рваных нот каскады,Пюпитр для Библии, прелатский посох старый…Упоительная плоть мира:
Лица, цветы, стихи,Музыкальные инструменты, влюбленности,Ленты, струны…Интеллектуальный пир:
Что говорят Пиаже, Рикер, Адорно, Старобинский?Почему Леви-Строссу не нравится Маяковский?Обратная сторона этого великолепия:
Корабль без паруса, и я над разореньемБольшим, беспомощным, завороженным зверем…Черты разора:
Глупость, подлость, удары, убийства,Недоразумения, дома с облупленной штукатуркой,Скользкие серые тротуары,Шаги, шаги, шаги…Особенно любопытны здесь, конечно, недоразумения. И особенно впечатляют шокирующие грязные тротуары.
Откуда все-таки тревога?
Об этом лучше знает Казимира Иллакович, и Ярослав посвящает ей стихотворение.
Спрашивала мгла у мглы: это я или ты?Из воздуха воздух, из мглы мгла… Магия всесвязанности. Звезды и закон. Тьма необъяснима и незаконна. Хотя и реальна. Впрочем, Ковчег перенесет всех через море мрака. Если же судьба тонуть — птицы спасутся в небе…
А если все-таки умирать?
Мир такой прекрасный, присядем на мгновенье на цветущей ветви перед дальним отлетом…
И все-таки грустно:
Жаль юности, жаль старости.Наконец, несколько вопросов Богу. Насчет недоразумений в мироздании. Мир так прекрасен, и так хорошо все начиналось. Почему же зло? Ну, пусть Каин убил Авеля, Ной пьянствовал, Нерон сжег
Всевышний молчит.
— Как исправишь Ты все это?
Молчит.
— Зачем они так носятся бессмысленными толпами с места на место? Зачем одни преследуют других, по джунглям, пляжам, улицам столиц стреляют? Зачем пасутся в парках, во дворцах? Зачем упрямо гадят в воду?
Нет ответа.
— Пану Адаму Ты тоже не хотел ответить, но он был наивен: он думал что сила на Твоей стороне. А что на твоей стороне? Ответь хоть однажды: что на Твоей стороне?
Безмолвие.
И все-таки жизнь прекрасна. Жаль умирать… Ивашкевич — радостный зенит польской лирики.
Тувим словно призван оттенить эту гармонию своим исступлением. Выходец из семьи банковского служащего, он бросается в ту самую реальность, которая мглой клубится за границами благоустройства. Он спешит на скользкий серый тротуар, по которому люди бегут, запыхавшись, к врачу или из города едут домой с бьющимся сердцем. Он стремится туда, где толпятся задетые, освистанные, оскорбленные. Слабые, битые, дразнимые, скучные, боящиеся смерти, ждущие лекарства в аптеке, опаздывающие на поезд…
Стих — как таран, как удар лома: по витринам, театрам, банкам, парламентам, дирекциям, редакциям.
Я ваш Вавилон, о слепые, с лица Земли сметаю!Маяковский? О да, его решимость отдается в неистовой душе.
Пусть в модном пальто я,Неважно, неважно, что гетры и галстук,Хожу судией и пророкомПо городскому асфальту…Мандельштам? Его попытка — вписаться в эпоху «Москвошвея»?
Предчувствие гибели настигает Тувима на самом взлете польской горячечной независимости. Кинематограф, митинг, армия, форум сейма, народ, семья, община, читальня ли, молельня — все ужасом зияет и пустотой смертельной…
Интересно: у Тувима, как и у Ивашкевича, — перечни, перечни. Только перевернутые. Ощущение неповторимого исторического мгновенья. Только не счастливого. Казимире Иллакович, все той же сивилле беды, — исповедь: ужален Тувим этим счастьем. Пусть это не обман, не фальшь, не мираж. Пусть это самое счастье оплачено, отработано, пусть неотъемлемо, как пульс: державное, милостивое. Все равно: невыносимо!
Абсурд существованья емлю телом жадным…Из этой сюрреалистической формулы извлекаются все оттенки социального устроения, вымоленного у истории, но и невыразимость того, что не вымолишь. Повеситься бы от этого счастья…
Юлиан Тувим, как и Ярослав Ивашкевич, — поэт воздуха. Только в этом воздухе он — над бездной.
Звезды? Так в них он бродит, как в сугробах снега. Покой? Так будет время ночного ночлега. Что ж? Молитва? О чем же? Не знаю. Молитва.
Ивашкевич свое «не знаю» вкладывал в уста Бога. То был в известном смысле диалог равных. Тувим — богоборец — замолкает сам. На все годы, что отпускает ему судьба после войны, по возвращении из Америки.
Почувствовав смерть, он пробует договорить Богу. Это не диалог равных…