Русский край, чужая вера. Этноконфессиональная политика империи в Литве и Белоруссии при Александре II
Шрифт:
В «Материалах…» это этнонимическое многоцветье приобретало особый смысл. Главным критерием, как писал П. Бобровский, «в определении народностей, в разграничении одного племени от другого» офицеры-статистики провозглашали язык, и то, что прежде виделось «племенной» разрозненностью, могло быть теперь описано на систематизирующий лад через понятие о диалектах и других формах языкового родства. Вот как это получалось у того же Бобровского, который был, к слову, не совсем профаном в языкознании:
Что страна, составляющая нынешнюю Гродненскую губернию, была и есть действительно Русская, т. е. населенная по преимуществу народом русским… в том мы убеждаемся: во-1-х, из исторических памятников, до нас дошедших, и во-2-х, из языка главной массы народонаселения, которая, вследствие исторических событий, утратила только частию первоначальную веру, но сохранила свой первобытный язык – язык дреговичей, древлян, бужан и наревьян.
Каждую из групп, выделяемых по признаку говора и локализуемых в известных границах, Бобровский наделял еще и почтенной генеалогией: «белоруссы» оказывались «потомками кривичей», «черноруссы» – «дреговичей», а живущие в южных уездах и говорящие на «малороссийском языке, в наречиях пинском и волынском»,
В уездах Бельском и Белостокском, от близости поляков и частого с ними сообщения, язык, местами белорусский, местами малороссийский, подчинился некоторым изменениям, отчего образовалось несколько оттенков того и другого языка, которыми говорят жители русского происхождения; при всем том эти подречия сохраняют свой коренной тип, по которому русское население страны резко отличается от польского [468] .
По этой логике, множество диалектов и, соответственно, разновидностей «русской народности» напоминало о последствиях польской экспансии (словно крона дерева, чья неровная форма запечатлела буйства стихий) – однако не только о них, но и о жизнестойкости исконно русского люда перед ассимиляционным напором с запада. Перечисление «племен» звучало торжествующим «вот как нас много!», а актуализация древних летописных названий низводила эру Речи Посполитой на этих землях до уровня затянувшегося сна истории. Это нашло выражение и в картографическом опыте коллеги Бобровского по Виленской губернии А. Коревы, который показал в цвете территории компактного проживания «белоруссов», «черноруссов» и «кривичей» (последние у него не предки, как у Бобровского, а современники и соседи первых) [469] . Такое применение статистики этнических различий, конечно, не отвечало стандартам беспристрастной науки, но все-таки отличалось от более поздней гомогенизирующей и нивелирующей политики и идеологии. Это был способ оспорить польское первенство в крае, не ввязываясь во фронтальный конфликт с польскими элитами.
468
Материалы для географии и статистики России… Гродненская губерния. Ч. 1. С. 619–623.
469
См. репродукцию карты и комментарии: Западные окраины Российской империи. С. 176 прим. 61 и вклейка.
В некоторых случаях актуализация восточнославянских топонимов и этнонимов на землях бывшей Речи Посполитой сопровождалась не только историческими спекуляциями, но и попытками символически возвысить самое определение «русский». В 1862 году обрусевший литовец С.П. Микуцкий, впоследствии принявший самое активное участие в мероприятиях виленских властей по переводу литовской письменности с латинского на кириллический алфавит [470] , делился с этнографом, собирателем белорусского фольклора москвичом П.А. Бессоновым весьма неординарными мыслями: «С XVI века педанты-грамотеи стали вводить в книжный язык речения: Россия, российский, – пора бы изгнать из официального слога эти педантские слова и писать: “Император и Самодержец всея Руси”, “Русская Империя”. В известное время Русь разделилась на Восточную, Московскую, или Черную, т. е. податную (потому что она платила дань монголам), и Западную, Литовскую, или Белую… Стало быть, названия Черная и Белая Русь имели историческое основание» [471] . (Далее Микуцкий оспаривал применение названия «Черная Русь» к местностям Северо-Западного края.)
470
Subacius G. Development of the Cyrillic Orthography for Lithuanian in 1864–1904 // Lituanus. 2005. Vol. 51. № 2. Р. 29–55.
471
ОПИ ГИМ. Ф. 56. Ед. хр. 505. Л. 45 об. (письмо Микуцкого П.А. Бессонову от 27 ноября 1862 г. В следующем году, уже после начала Январского восстания, Микуцкий направил анонимное письмо генерал-губернатору М.Н. Муравьеву, где снова предлагал «изгнать из официального слога» слова «Россия» и «российский» и приписывал их появление в русском языке «иезуитско-польскому внушению». См.: РГИА. Ф. 1670. Оп. 1. Д. 9. Л. 120 [атрибутируется Микуцкому на основании общего содержания, ряда конкретных высказываний и особенностей словоупотребления]).
Открытие заново языкового и культурного разнообразия края происходило в будоражащей атмосфере политической неопределенности, свойственной началу правления Александра II. На этой волне возникали замыслы формирования, как сказали бы мы сейчас, переходных, раздвоенных или гибридных идентичностей – более «мягких», чем те, которые пыталась инвентаризировать официальная статистика. Нашла новое применение и идея регионально-культурного «литвинства». Уже знакомый читателю А. Киркор предложил властям план действий по отношению к дворянству северо-западных губерний, которые должны были возвеличить независимую от Польши память о Великом княжестве Литовском и раскрыть дворянам глаза на их родство с простонародьем. Киркор толковал о «развитии литовской национальности» (в тогдашнем значении народного характера, качеств и т. п.), избавленной от необходимости подражать полякам и призванной сблизиться с Россией, сохраняя при этом свою неповторимость. С этой точки зрения, придуманная Н.Г. Устряловым схема русской истории, согласно которой Великое княжество Литовское было, в сущности, «русским» государством, не могла его удовлетворить [472] .
472
Об исторических аргументах Киркора см., напр.: Долбилов М.Д., Сталюнас Д. «Обратная уния»:
Особенно интересна записка Киркора, поданная в 1857 году в Министерство народного просвещения в подкрепление ходатайства об издании в Вильне журнала на польском языке и раскрывающая, по словам автора, «образ воззрения моего на Литовский край и мои политические верования». Он объяснял, почему император не должен опасаться активизации общественной жизни в Северо-Западном крае, и сочетал в своих доводах традиционный династический легитимизм с напоминающей славянофилов апологией «народа». Хотя местоимение «мы» перемежается в тексте с наименованием «литовцы» («Многие жестоко ошибаются, полагая, что интерес славянский чужд для литовцев. …Мы рады делить общие судьбы славян…»), на вопрос о том, что значит быть литовцем, автор не дает прямолинейного ответа. Конструируемому им сообществу не нужны такие жесткие скрепы, как единый язык, а единая – католическая – вера хотя и приветствуется, но помещается в один ряд с благодарностью монарху за внимание и покровительство краю. Для благородного сословия, от лица которого Киркор обращается к имперским властям, воспитание в себе литовского самосознания совместимо с сохранением верности польскому языку и культуре:
Надобно развить в нас чувство самостоятельной, а не мечтательной национальности. …Надобно отделить наши интересы от интересов Польши. …Конечно, мы много усвоили от поляков, а главное, и самое важное, язык, да мы и не дадим [себе] напрасного труда переучиваться, – этот язык в образованном сословии сделался уже народным, но разве это нам мешает изучать русский язык и саму Россию во всех отношениях?
В свою очередь, привязанность к России оставляла место и эмоциональному самоотождествлению с простонародьем, крестьянством, в котором рано или поздно предстояло распознать единоплеменников:
…Простой народ здесь один сохранил свою национальность неприкосновенной; невежество затмевает ее, над нею тяготеет какое-то смешение польско-литовского элемента, но народ наш до сих пор верен заветам предков: его язык, обычаи, нравы так живо напоминают давно минувшее, и ежели когда-нибудь он скинет с себя кору невежества, ежели восчувствует свою национальность, его безотчетная любовь к родине заменится в благородный патриотизм, и он поглотит нас в своем сонмище, осмеет наше невольное порабощение чуждым элементом [473] .
473
Staliunas D. Lietuviskojo patriotizmo pedsakai XIX a. viduryje // Lietuvos istorijos metrastis. 2000. Vilnius, 2001. P. 317, 320–321 (цитата из публикации оригинального текста на русском языке).
На практике Киркор старался содействовать воплощению этого идеала. Состоя в Виленской археологической комиссии, он с энтузиазмом разыскивал источники по истории Великого княжества Литовского, собирал для музейной экспозиции предметы старины; «витовтомания» («…славный князь Витовт превосходил умом едва ли не всех тогдашних властителей Европы», – читаем в той же записке [474] ) была визитной карточкой комиссии [475] . В то же время он посвящал немало сил этнографии литовцев, и его публикации 1850-х годов помогли местной интеллигенции хотя бы отдаленно представить себе быт и обычаи сельских жителей тех уголков Ковенской губернии, куда жителям Вильны нечасто приходилось выбираться [476] . Литвизация, за которую ратовал Киркор, не отвечала строго ни этническому, ни гражданскому принципу нациостроительства. Литва в его проекте, как доказывает Д. Сталюнас, была историко-культурным регионом [477] , принадлежность к которому могла вызывать у пестрой – разноязыкой, разносословной – массы жителей общие патриотические чувства. Такая форма самосознания допускала своего рода многоуровневую лояльность: законопослушность и политическая благонадежность не перечеркивалась симпатией к ценностям, усвоенным вне рамок русской истории и культуры.
474
Ibid. P. 318.
475
См. подробнее: Мизернюк Н. К истории Виленского музея древностей // Славянский альманах. 2003. М., 2004. С. 148–163.
476
См., напр.: [Киркор А.К., Кукольник П.В.] Черты из истории и жизни литовского народа. Вильно, 1854.
477
Staliunas D. Lietuviskojo patriotizmo pedsakai XIX a. viduryje. Р. 316.
Проект Киркора обозначил для виленских чиновников предел, за которым эксплуатация этнокультурного разнообразия и неопределенности становилась уж слишком обоюдоострой. Конечно, от их взгляда не ускользала этническая и языковая специфика литовского крестьянского населения. И накануне, и в особенности после Январского восстания виленские русификаторы пытались пристегнуть литовскую самобытность к «русскому делу», найти в ней противовес польскому присутствию [478] . Но та «литовская национальность», о которой твердил Киркор, казалась им подозрительно расплывчатой – ведь ею предполагалось охватить и польскоговорящую знать, и ее вчерашних крепостных, для кого польский не был родным языком. Неудивительно, что «витовтомания» Киркора не нашла поддержки у властей, а после 1863 года одних только его высказываний о легитимности польскоязычия местного дворянства было достаточно, чтобы его же рассуждения о величии общего для всех жителей края литовского прошлого воспринимались как еще одна польская уловка.
478
Idem. Making Russians. Р. 233–277.