Русский край, чужая вера. Этноконфессиональная политика империи в Литве и Белоруссии при Александре II
Шрифт:
[Надо] вызвать все имеющиеся общественные силы. Все иные средства испытаны: и строгость и снисходительность; и систематическое подавление польской в том крае народности и дарование ей некоторых прав… Гуманности его (правительства. – М.Д.) не верили, строгие его меры не ослабляли противодействия: пусть же сама нация выступит на борьбу за самое себя, за существеннейшие свои интересы. Ее никто не обвинит, что она действует как партия: в настоящем случае она и не может действовать иначе, т. е. иначе как с увлечением, с запальчивостию, с неодолимою силою страсти, качествами, которых не может и не должно иметь правительство [517] .
517
LVIA. F. 567. Ap. 4. B. 915. L. 16–16 ap. (записка Щебальского от 23 сентября 1862 г. Курсив мой). В более ранней записке Щебальский предлагал поручить издание какому-либо частному обществу вроде комитета грамотности и делал любопытное замечание, свидетельствующее об инклюзивном характере видевшегося ему национального сообщества: «Если же оказалось бы возможным привлечь к этому делу участие и пособие нескольких богатых евреев, последствия могли бы быть весьма важны» (Ibid. L. 22 ap. – 23 – записка от 1 мая 1862 г.). Идея журнала была связана с поручением министра народного просвещения А.В. Головнина Щебальскому разработать проект сети школ для крестьянских детей в северо-западных губерниях. Любопытно, что деятельность Щебальского не встретила сочувствия у славянофилов, на чью националистическую «запальчивость» и «страсть» он, казалось бы, мог рассчитывать. Вместо того чтобы обрадоваться появлению в рядах бюрократии союзников в борьбе за народ «Западной России», публицисты «Дня» забили тревогу о вмешательстве мертвящей казенщины. Так, В.И. Ламанский писал И.С. Аксакову 26 апреля 1862 года: «Будь у этих
Одним из пунктов проекта, вызвавших разногласия, была как раз белорусскоязычность. Щебальский сразу же заявил, что «литературы белорусской нет и не было, и создавать искусственным образом белорусский литературный язык представляется ничем иным, как пустым доктринерством», и предложил «приспособить чисто русскую речь к местному говору, вводя в нее некоторые местные слова и обороты».
Однако Назимов и после ознакомления с этим экспертным мнением убеждал министра народного просвещения в том, что языком публикаций, адресованных нелитовской части потенциальной читательской аудитории, должен быть «русский или, лучше сказать, белорусский, состоящий в переложении на бумагу русским шрифтом местного русинского наречия, как это весьма успешно сделано львовскою газетою “Слово”» [518] . Ссылка Назимова на русофильское (или москвофильское) течение в среде галицийских русинов показывает, что, признавая белорусов ветвью восточнославянского триединства, он стремился внушить сознание этого самим белорусам через поощрение регионально-культурной специфики, обособлявшей как белорусов в России, так и русинов в Австрии от местных польских элит. Уже после начала Январского восстания, за пару месяцев до своей отставки, Назимов в очередном отношении министру народного просвещения А.В. Головнину высказывался за обучение детей белорусов-католиков закону Божию «на местном белорусском языке» [519] .
518
LVIA. F. 567. Ap. 4. B. 915. L. 23 ар. (записка Щебальского от 1 мая 1862 г.), 8 (отношение Назимова министру народного просвещения от 15 июня 1862 г.).
519
LVIA. F. 378. BS. 1862. B. 629. L. 93 (отпуск отношения от 1 февраля 1863 г.).
Проектирование органа печати «для народа» было окончательно свернуто, когда генерал-губернатором стал М.Н. Муравьев, а попечителем учебного округа – И.П. Корнилов [520] . Им казались опасными как эксперименты с местными «наречиями», так и ожидаемый перевес материалов секулярного характера (статей «сколь возможно практических» о сельском хозяйстве и домоводстве, о «значении экономии, труда и капитала, о местных промыслах, ярмарках, ценах на различные предметы, о гигиене и медицине» [521] ) над православной дидактикой. Но, конечно, и до этого назимовские чиновники не были последовательны в своем поощрении белорусскости. Так, в декабре 1862 года, с ведома А.П. Ширинского-Шихматова, в Вильне было дано цензурное разрешение на издание анонимных «Рассказов на белорусском наречии» [522] . Ближайший смысл этих коротких назидательных бесед состоял в том, что белорусы ни в коем случае не должны считать себя поляками. Едва ли не большую важность, чем данное послание, имел тот факт, что рассказы были действительно написаны на живых белорусских диалектах (единственный опыт такого рода в проправительственной пропаганде). Публикация, впрочем, состоялась через несколько месяцев после цензурного разрешения, явившись в тот момент диссонансом языковой политике учебного округа, ибо как раз тогда Ширинский-Шихматов начал отходить от прежней установки на сочетание «местного наречия» с русским языком в начальном обучении. В конце 1863 года в инструкции инспекторам народных училищ он требовал обратить особое внимание на вопрос о том, «в какой мере полезно и необходимо… допущение» «белорусского наречия», и, в сущности, дезавуировал собственную санкцию белорусскоязычного издания: «Какое впечатление произвели на учащихся и на взрослых крестьян изданные Учебным округом “Рассказы на белорусском наречии”? Выражают ли крестьяне желание, чтобы книги для них печатались на их простом наречии? [Надо] проводить мнение о необходимости учиться одному русскому языку, общему для всех русских, а не местному наречию, не имеющему своей письменности и служащему только для разговоров между крестьянами» [523] .
520
LVIA. F. 567. Ap. 4. B. 915. L. 54–55 (черновик отношения Корнилова в МНП от 14 апреля 1864 г.). См. также: Staliunas D. Making Russians. P. 283–296; Glebocki H. Kresy Imperium. S. 204–205.
521
LVIA. F. 567. Ap. 4. B. 915. L. 24–24 ар. (записка Щебальского от 1 мая 1862 г.). В чем-то сходными с этими возражениями были опасения славянофильских критиков Щебальского (см. выше прим. 101).
522
Рассказы на белорусском наречии. Вильно, 1863.
523
LVIA. F. 378. BS. 1862. B. 629. L. 200 (инструкция от октября 1863 г.).
Серьезная попытка переосмыслить «Рассказы на белорусском наречии» предпринята недавно Олегом Латышонком [524] . Он оспаривает распространенную трактовку этого издания как манипуляции белорусскостью со стороны властей, напуганных ростом польского национального движения, и доказывает, что «Рассказы…» были написаны одним автором, проникнутым белорусским национальным самосознанием и старавшимся донести его до народа сквозь цензурные рогатки. Латышонок придает особое значение историческому экскурсу («Кто булы наши найдавниши диды, и якая их була доля до унии?»), где говорилось о происхождении белорусов от кривичей, очерчивалась обширная территория проживания последних и, главное, давалось понятие о Белой Руси как изначально независимом от Руси Киевской владении полоцких князей (Латышонок в своем изложении употребляет выражение «полоцкое государство и династия», однако в тексте нет столь четкой терминологии). Другим признаком конструирования белорусского исторического нарратива Латышонок считает отсутствие положительных упоминаний о Московском государстве во фрагменте, касающемся судьбы белорусов в составе Речи Посполитой. По его наблюдению, автор почерпал материал из польской историографической традиции, но «историю Белоруссии переосмыслил на свой, национально-белорусский лад».
524
См.: Латышонак А. Гутарка «царкоўнага старасты Янкі» з «Яськам гаспадаром з-пад Вільні» // Дзеяслоў. 2004. № 9. Электронная версия:(последнее посещение 27 января 2009 г.).
Согласно гипотезе Латышонка, автором «Рассказов…» был Игнатий Кулаковский (Ігнат Кулакоўскі) – литератор и педагог, который не раз представлял в Министерство народного просвещения записки о развитии образования в белорусских губерниях. Оставляя в стороне вопрос об атрибуции текста (отмечу, однако, что прямых свидетельств сотрудничества руководителей Виленского учебного округа с Кулаковским в 1862 году пока не найдено), выскажу некоторые соображения о степени проявленности в нем модерной белорусской идентичности. Мне представляется, что упомянутый рассказ о «найдавнийших дидах» недостаточно нюансирован и слишком лапидарен, чтобы истолковывать его непременно как эскиз белорусскоцентричного национального нарратива, а не как результат размышлений о белорусской особости внутри русского народа, которым в 1862 году находилось место и в головах бюрократов.
Латышонок подчеркивает частоту употребления в «Рассказах…» этнонима «белорусс» и его коннотацию языкового и культурного единства, квалифицируя слова «русский», «по-русски» и т. п., также встречающиеся весьма нередко, в основном как уловку автора, желавшего обмануть цензуру (и при этом чуждого, пишет исследователь, «западнорусскому духу», т. е. союзу с властью против белорусскости). На мой взгляд, чередование слов «белорусс» и «русский» в текстах разных рассказов из этого сборника с неменьшим основанием позволяет предположить, что мы имеем дело с писаниями не одного, а нескольких авторов, по-разному – и не очень устойчиво – соотносивших белорусскую особость с чувством принадлежности к общерусскому народу, но в любом случае это чувство не отвергавших. Вот несколько примеров. Непосредственно за фразой, которую Латышонок считает
525
Рассказы на белорусском наречии. С. 28, 7, 19–21. Курсив везде мой.
Подытожу: окончательные выводы об интенциях и самоидентификации автора или авторов «Рассказов на белорусском наречии» не могут быть сделаны на основании анализа одного лишь их текста, открытого разным интерпретациям. Необходимо знать больше об обстоятельствах подготовки этого издания, контактах автора или авторов с чиновниками Виленского учебного округа, в особенности с А.П. Ширинским-Шихматовым (это бы, возможно, прояснило и частный, но очень интересный вопрос о том, присутствовала ли вторая буква «с» в слове «русский (русський)», подчеркивающая отличие от польского слова «ruski», уже в ранней версии текста или появилась после того, как к делу подключились чиновники). Как бы то ни было, ценные наблюдения О. Латышонка не противоречат выдвинутому другими исследователями тезису о том, что проекты поощрения культурно-языковой самобытности внутри восточнославянского сообщества разделялись в начале 1860-х годов некоторыми влиятельными бюрократами. Хотел ли автор или авторы «Рассказов на белорусском наречии» воспользоваться этим интересом, чтобы под цензурным грифом начать проповедь более радикальной программы, – предмет отдельного исследования, требующий архивных разысканий.
Между тем нам самое время присмотреться к деятелю, чье представление о местной русской специфике прямо повлияло на мероприятия виленской администрации.
Западная Россия в символической географии и социальной топографии М.О. Кояловича. Западнорусскость и украинофильство
В историографии имя Михаила Осиповича Кояловича, уже не однажды появлявшееся на этих страницах, «украшено» ярлыком, прилепленным к нему еще в 1920-х годах белорусским историком А. Цвикевичем. В его исследовании Коялович представлен идеологом своеобразной ветви, или «школы», русского национализма – «западнорусизма». «Западнорусизм», в главных чертах, определяется Цвикевичем как результат насилия, которое власти империи и (велико)русские националисты совершили над уроженцами Белоруссии, осознавшими историческую и культурную обособленность этого края от Великороссии (как и от Польши) и уже подступившими было к формулированию программы белорусского этнического национализма. Цвикевич не закрывает глаза на свидетельства о неприятии Кояловичем «муравьевских» методов русификации, о признании им хотя бы малого сегмента польскоязычной элиты на землях бывшего Великого княжества Литовского потенциальным компонентом «западнорусского народа», но все-таки ударение в исследовании ставится, с одной стороны, на аффектированную полоно– и католикофобию в публицистике героя, а с другой – на его отступничество от идеала белорусской нации, которое объективно привело его к бесславной коллаборации с имперским режимом [526] .
526
Цьвiкевiч А. «Западноруссизм». С. 142–181.
Концепция «западнорусизма» находит разные применения и преломления в современной белорусской историографии. В исследовании А. Смалянчука «западнорусскость» в качестве «культурной традиции» (в отличие от позднее возникшей «теории западнорусизма») осмыслена как одна из двух, наряду с «литвинством» («краёвостью»), версий региональной идентичности, которые складывались на белорусско-польско-литовских землях в течение XIX века, и особенно после ликвидации унии 1839 года, параллельно с кристаллизацией модерного, этнического польского национализма. Отмечая, что оба течения, каждое по-своему, участвовали в «белорусском культурном накоплении», необходимом для дальнейшего нациостроительства, Смалянчук, тем не менее, рисует суть их взаимоотношений в свете дихотомии: «[После 1839 года] белорусы православного вероисповедания попали в орбиту влияния России (“православная цивилизация”), белорусы-католики – в орбиту польского влияния (“западная цивилизация”). Литвинская и западнорусская традиции воистину были иллюстрацией того цивилизационного разлома (! – М.Д.), который прошел через Беларусь. Если литвинство тяготело к цивилизационным ценностям “западной цивилизации”, то западнорусская традиция определенно была воплощением “православной”» [527] . Теория же «западнорусизма», связываемая автором вслед за Цвикевичем прежде всего с именем Кояловича, предстает неким извращением «западнорусской культурной традиции»: она уже не останавливалась перед требованием уничтожения даже «этнографических особенностей белорусских земель», отождествляя их со следами польского влияния. (Впрочем, Смалянчук признает, что начатые в 1860–1870-х годах по инициативе проповедников «западнорусизма» исторические, этнографические и проч. исследования, вопреки их замыслу, выявляли основу «самостоятельного белорусского этноса» [528] .)
527
Смалянчук А. Паміж краёвасцю і нацыянальнай ідэяй. С. 37–124, цитаты – с. 119, 59.
528
Там же. С. 119–120.
Если Цвикевич и последователи его концепции «западнорусизма» выступают с негативистской трактовкой соответствующих деятелей, прежде всего Кояловича, то примером полярно противоположной оценки служит выдержанная в житийных тонах биография Кояловича, написанная современным белорусским историком В.Н. Черепицей. Не отрицая существования «общественно-политического течения», которое Цвикевич назвал «западнорусизмом», Черепица характеризует его как естественное выражение идеи о неотделимости белорусов от б'oльшего русского сообщества, как исторически закономерное препятствие на пути белорусских «национал-сепаратистов» («адраджэнцев» – в пейоративном употреблении этого слова) [529] . Крайняя идеологическая и конфессиональная пристрастность данной работы, усугубляемая избирательным прочтением источников и узостью контекста, затрудняет обращение к ней в академической дискуссии [530] .
529
Черепица В.Н. Михаил Осипович Коялович. История жизни и творчества. Гродно, 1998. С. 8–14 et pass. См. также полезный обзор: Токть С. Российская империя и ее политика на белорусских землях в XIX – начале XX века в современной белорусской историографии // Западные окраины Российской империи. С. 503–532.
530
Черепица полагает, что для Цвикевича «западнорусизм» был спекуляцией, которая помогала этому политику и публицисту, в прошлом главе правительства несостоявшейся Белорусской Народной Республики, вернувшемуся из эмиграции уже в БССР, прилаживать проект независимой Белоруссии к контррусификаторской политике коренизации 1920-х годов, подыгрывая большевистской ненависти к царизму. «Общерусскость этого течения («западнорусизма». – М.Д.), как признак национального самосознания белорусского народа (нет ли противоречия между общерусскостью и белорусским национальным самосознанием? – М.Д.), была недопустима и непонятна ему, человеку, выросшему в униатско-католической среде, впитавшему с молоком матери ненависть ко всему русскому и православному», – пишет Черепица о Цвикевиче, воспроизводя с механической точностью риторику героя своей книги, который, впрочем, высказывал и более тонкие мысли, а об унии выражался не столь однозначно (Черепица В.Н. Михаил Осипович Коялович. С. 11). Без сомнения, концепция «западнорусизма» является частью столько же историографии (преимущественно белорусской), сколько наследия этноцентричного белорусского национализма. Однако это еще не основание считать анализ Цвикевича намеренной фальсификацией воззрений и деятельности Кояловича. Сочинение Черепицы даст солидную фору работе Цвикевича по части идеологизации истории.