Русский лабиринт (сборник)
Шрифт:
– Завтра чертовски рано вставать, в Москве надо быть к полудню, не позже.
– Бизнес есть бизнес, – не стал настаивать Николай, налил другим, себе не стал – тоже, видно, жажда пропала.
Платон неожиданно для самого себя встал. Все, даже женщины, замолчали и воззрились на него. Платон улыбнулся всем сразу – хотелось так же широко, как умел его зять.
– Дорогие друзья…и родственники…
– Подождите чуток, сейчас Зина выйдет, – заметила одна из дам – крестная мать, но Коля махнул рукой, продолжай, мол.
– Ну… вот… давно я не был среди людей… я имею в виду – среди таких душевных и красивых, не только в смысле костюма. – Платон показал на своего благодетеля Андрея. – Но и изнутри красивых людей. Я сам сегодня – я чувствую – красивейший из людей, потому что очень счастлив, потому что наконец увидел свою родную дочь. Потому что познакомился с ейным мужем и моим замечательным зятем – Николаем. Но главное – на свет появилось существо из моего рода, моей, так сказать, крови и сегодня мы с ним тоже познакомились, ядрена-матрена. И это все оттого мне, что я недавно понял, в поезде… подсказал один священник, но это не важно сейчас, что я всегда готов был таких людей встретить, всегда ждал, даже когда казалось, что и ждать уже от жизни нечего. То есть я хочу сказать, не сопротивляйтесь добру, и оно неминуемо будет. В людях много зла, конечно, жизнь такая злая, да и всегда, наверное, была. Ведь
Платон смущенно огляделся – на него в тишине смотрели сосредоточенные лица, на пороге детской комнаты молча стояла Зинаида и тоже смотрела на него. Платон совсем было растерялся. Вдруг встал Николай и обнял его так крепко, что тот чуть не выронил своего стакана с оставшимся виски. Женщины тихо захлопали, а Зина отвернулась к косяку – ее плечи вздрагивали. Все встали, чокаясь, но Платон поставил стакан, подошел к дочери, тихонько развернул к себе и по-отечески обнял. И тут услышал он то самое милое хлюпанье в плечо, будто прорвало какую-то запруду в Зине и уносило со слезами тот самый мусор из сердца дочери его, накопившийся за эти годы. И Платон еле сдержался, чтобы не пустить морось из глаз – он уже не был одинок. А в России мужчины плачут только от счастья.
Андрей открыл переднюю дверцу своего «Ланд Круйзера» – такого же белоснежного, как и он сам. Платон с непривычки не сразу забрался в высокий джип, зацепившись шляпой – уже привык к ней – за верх крыши.
– Это не машина, это танк какой-то, – прокряхтел Платон, усаживаясь на сиденье, но продолжая смотреть на окружающий мир с высоты человеческого роста.Они, как и договаривались, ушли с крестин чуть раньше остальных гостей, которые, впрочем, тоже допоздна в доме с маленьким ребенком засиживаться не собирались. Платон, так часто побиваемый словами в семье, когда она еще была пусть треснувшей, не совсем целой, но еще не разбитой не нужным кувшином, сегодня настолько почувствовал себя полноценным отцом и дедом, что не испытывал привязавшейся собачьей привычки стесняться доброго к себе отношения. С Андреем, так кстати выручившим его сегодня, Платон не был ни искателен, ни развязен – словно и взаправду на земле наступили времена, когда сделать хорошее для любого человека, пусть и не близкого, а так… знакомого, было обычным делом. Платон с удовольствием отплатил бы добром за добро немедленно, сию минуту, да вот Андрей, конечно, в его помощи не нуждался. Оставалась только скупая мужская благодарность, и он решил приберечь ее до гостиницы. Ночная Рязань была не очень яркой, но ей это даже шло – в навязчивых рекламных огнях больших городов, даже в Архангельске, есть что-то фальшивое, как лишняя косметика на лице молодящейся матроны. Они проехали через вокзальную площадь – у припаркованных машин стояли парни и девушки в коротких юбках с баночным пивом и болтали о чем-то, не вынимая сигарет из ртов.
– Гуляет молодежь, – нарушил молчание Платон, – только гитар не хватает. Вот мы по молодости на сельские танцы ходили, так обязательно кто-то с гитарой был, тогда гармонь уже из моды вышла. Познакомишься с девчонками на этих самых танцах, и потом где-нибудь у костерка песни пелись, такие душевные… и девчонки пели. Все песни знали, парни к ним присматривались, ну и они к нам, конечно. Гитарист, ядрена-матрена, завсегда первым парнем на деревне был… вообще кто слушал больше, чем пел, тот потом больше завидовал, чем целовался.
Андрей хмыкнул.
– Изменились времена, Сергей Васильевич. Теперь не присматриваются, а прицениваются.
Платон хотел переспросить, в каком смысле, но через секунду понял и развел руками. Андрей притормозил через пару кварталов у небольшого уютного здания с громкой вывеской «Монарх».
– Ну вот, приехали. Как я говорил, подойдете к Елене Григорьевне, она вас вселит без всякой лишней бюрократии. Если что – она знает, как со мной связаться. Океюшки?
– Да вы просто волшебник, Андрей Ефимыч… – Платон уже собирался вложить свою благодарность и в рукопожатие, но вдруг сам собой вырвался вопрос. – Тут такое дело… Андрей. Вы, случайно, не знаете, где Надя… ну моя бывшая супруга, мать Зины, она и не пришла сегодня, потому что поминки по бывшему мужу… второму… вот где бы она могла их проводить, а?
Андрей внимательно посмотрел на Платона, и тот только сейчас заметил, что к доброй, мягкой улыбке и ровному, спокойному голосу уверенного в своих силах человека прилагались ранние морщинки вокруг бирюзовых глаз – спутники переживаний. А может, и страданий, и виски, уже изрядно присыпанные ранним снежком. Платону стало ясно, что Андрей не просто делал добро, он защищался добром от всех несправедливостей своей жизни, и судя по лицу – и того, и другого в его жизни было много. Андрей, не говоря ни слова, нажал на газ и повел машину куда-то по ночному городу.
10
Ветерану не спалось – он сидел один за столом в своей комнате и смотрел в темное пустое окно. Он уже устал праздновать, пил-то Иван Селиванович Грищенко по маленькой, поэтому чувствовал усталость не физическую, но душевную – счастье тоже бывает утомительным, особенно, если сваливается на тебя внезапно. Начинали вчера, продолжили сегодня, хватит уж. Только жаль вот, Платон уехал – с ним бы он еще посидел бы. Набрались, конечно, прилично, но дело было еще и в том, что Иван Селиванович никак не мог да и не хотел ограничивать мужиков, даже когда у него начинали слипаться глаза. Отпускать людей, счастливых твоим счастьем, все равно что отклеивать от себя частицу этого самого счастья, а другого слова для своих ощущений Ветеран и не искал. Именно счастье – потому что к нему вернулись не награды боевые, а сама боевая юность. Вернулся сам смысл его непростой и, чего уж говорить, героической жизни, отлитый в этих медалях и орденах. После Победы Иван Селиванович, молодой еще старший лейтенант, красивый и статный, жил, не особенно замечая какие-то
Иван Селиванович потеребил свою широкую бороду и снова, в который раз уже взял в руки медаль «За Отвагу». Эх, сколько лет минуло, а как вчера это было… Не кошмар даже, ад. Немыслимый труд и немыслимый риск. Зато все ясно было – здесь свои, там враг. Убил одного врага – свою жизнь оправдал, убил больше – смерть товарища оправдал. В мирной жизни таких оправданий уже не было. А теперь, глядя в телевизор, и вовсе непонятно – ради этих раззолоченных эстрадных полудевок-полупарней он воевал? Ради Зурабова, от которого вся пожилая Россия по аптекам стонет? Ради генеральских жен, хвастающих на всю страну бриллиантовыми ошейниками своих холеных собачонок? Или ради ограбивших страну олигархов, разбежавшихся по заграницам? Если б знали, кто будет править бал в России, подставляли бы они свою грудь под пули, бились бы намертво в штыковых атаках, горели бы заживо в танках? Иван Селиванович не знал ответа, но точно знал, что вопрос этот существует, он незримо и неслышно, но неизменно читался в глазах однополчан, на встречи с которыми, впрочем, Иван Селиванович последние годы – больше по финансовым причинам – не выбирался. Горький вопрос. А на горькие вопросы сладких ответов не бывает. И так выходило, что и самый главный смысл его, Ивана Селивановича Грищенко, старшего лейтенанта запаса, участника почти всех крупных сражений Отечественной, смысл его жизни сам ставился под вопрос. Но все-таки они свое дело сделали – как бы нынешние справились? Иван Селиванович еще раз погладил бороду и полез за своим «походным» кипятильником – в холодильнике оставалась какая-то колбаса, не мешало бы испить горячего чайку с бутербродом на ночь, а то в желудке опять начал проворачиваться какой-то буравчик. Вставив провода в розетку, он подошел к «Юрюзани», взялся за ручку и вдруг, охнув, опустился на пол. Живот заполнила резкая боль, словно в него попал осколок. Иван Селиванович закрыл живот руками, подогнул ноги, скрипя зубами, попытался встать, опираясь плечом на холодильник, но новый осколок согнул его пополам. Последнее, что успел подумать Иван Селиванович: не надо бы награды оставлять не прибранными на столе. Потом из ночного окна ворвалась темнота и заполнила собой весь мир.
Колька прошлую ночь и весь день провел на чердаке какого-то заброшенного и почти обвалившегося дома – попасть под горячую руку матери ему не улыбалось. Ухо, накрученное Шелапутом, еще горело, горела и обида. Колька твердо решил отомстить этому вонючему урке. Перед глазами вставали картины страшной, но справедливой расплаты: вот он держит Шелапута под прицелом пистолета, а еще лучше, «Калаша» и заставлет его отрезать себе ухо, нет, лучше оба уха или – пуля между ними. Правда, насчет оружия было не очень понятно, где его раздобыть, но мечтать это пока не мешало. Потом Колька представил себе, как он подбирается к Шелапуту во сне и пронзает его какой-нибудь заточкой, но, подумав, этот план отверг – все-таки убивать человека, пусть даже худшего из них, Шелапута, было чересчур да и опасно. Урка мог не вовремя проснуться, или потом менты вынюхают и повяжут. Из-за накрученного уха садиться в колонию для малолетних Кольке не хотелось. Можно было бы его отравить – подсунуть паленую водку, к примеру, или промышленный спирт, Колька знал, у кого его можно было достать. Но как подсунуть, чтобы отвести от себя подозрения и вообще чтобы Шелапут это выпил, он пока не знал. Очень захотелось есть – со вчерашнего дня во рту не было даже маковой росинки. Зачем так говорят, разве можно поедать маковые росинки, и почему именно маковые, спрашивал себя Колька, изо всех сил отгоняя от себя менее кровожадные мысли – что у мамки сегодня на ужин и что ему вообще будет, если случится невозможное и он все-таки вернется домой. Колька начал представлять себе, как всплеснет руками мать, заливаясь слезами вины за то, что хотела его наказать. Как все жильцы, несомненно, осуждающие его мамашу за такую суровость, будут его встречать, словно путешественника из дальних стран. Нет, лучше, как солдата, вернувшегося с войны, предлагать наперебой отужинать у них, а Колька, великодушно простив мать, все-таки отведает ее стряпни. Он будет есть горячий суп, а раскаявшаяся мамаша будет сидеть рядом, подперев щеку огромной рукой, не раз поднимавшейся на него, ни в чем не повинного Кольку, и умильно глядеть, как он небрежно, даже нехотя ворочает ложкой. И даже Шелапут зайдет к ним, сядет, посмотрит на шамающего Кольку – он даже глаз не поднимет, кто такой Шелапут – мелкий урка и вообще пустое место – протянет ему руку и скажет, извини, Колян, уж так вышло, виноват я перед тобой, с кем не бывает. Не держи зла, а я тебе со стройки принесу… ну, что там у него есть… ну, велик, к примеру. Но не сразу Колька простит Шелапута, даже за велик. Сначала покатается, опробует, вдруг цепь слетает или колесо восьмерит. Вот если все будет классно, вот тогда слезет Колька с велосипеда не спеша, подойдет к Шелапуту и скажет, ладно, мол, прощаю, но чтобы больше рук не распускать – с него и мамаши довольно. А то, ишь, чего придумал – к Ветерану в услужение, да еще и задарма, поступать. Он что ему, халдей, что ли, какой? А то, что на медальки навел, так каждый сейчас зарабатывает, как может. Лучше прятать надо было, вот и весь сказ. Подумаешь, воевал – тогда все воевали. Живой остался, ну и пусть радуется. Хотя старикан-то он, конечно, неплохой, но как Витька Две Бутылки – тот самый, который этот налет и организовал – говорит, хороший мент – мертвый мент, а хороший фраер – общипанный фраер. Интересно, неужели братва в ментовке раскололась – откуда иначе Шелапут знает, что это он навел? Витька да и другие пацаны все время про блатное братство говорили – это только фраера друг друга сдают, а конкретная братва – друг за друга горой, а если что – всегда подогреют, для этого и на общак скидывают. И с его, Колькиной доли забрали – три тысячи рублей, ну да не жалко, если на общее. Жалко, что его долю ему не успели отдать, замели мусора, а то бы он с хавкой еще две недели бы кантовался, а может и вообще бы отсюда подался бы. В Москву куда-нибудь, в товарняке или даже на юга. Хорек раз был в Геленжике, рассказывал – клево там, тепло, сытно, пощипать лохов в сезон самое милое дело. И все-таки – откуда ментам известно, что он навел? Да нет, не может такого быть, чтобы Витьку и Хорька раскололи – реальные пацаны, просто Шелапут, как бывший зэк, сам фишку просек, мамке рассказал, а про ментов так ляпнул, стращал. Или все-таки сдали, суки?