Русский Париж
Шрифт:
Кто сидит, обняв себя за плечи, на стуле, в кресле или кровати, ждет и дрожит. Дрожит и ждет.
Утро соседки шепчутся: этого взяли… эту забрали…
Бред. Сочинение на вольную тему! Никого не взяли, и никого не забрали. А если взяли и забрали — за дело! Партия не карает невинных! Так отец сказал.
Иди, Аля, быстро иди, наступай на всю ногу большую! Отражайся в огромных стеклах! Наступит время, и ты выйдешь замуж. И ребенка родишь. Это будет Аннин внук.
Косы уложены на затылке корзиночкой. Солнцем просвечены. Аля тряхнула русой головой.
Аля шла, босоножки в пыли, под мышкой — планшет с рисунками. Иллюстрировать книги, вот мечта! А может, в СССР когда-нибудь издадут хоть одну мамину книжку? Может… может…
Ничего не может быть. Все так, как есть. Не думай. Иди скорей. Ты опаздываешь.
Солнце напекло голову. Панаму забыла надеть.
Аля перешла на другую сторону улицы Горького. Здесь тень от громадных домов, сработанных из тяжелого камня, спасала от пекла. Черный мрамор, красный гранит. Кто живет в этих крепостях? «Те, кто правит нами».
Навстречу Але, чуть пошатываясь на высоких каблуках, шла худенькая невысокая женщина в круглой черной шляпке. Шляпка надвинута на глаза. Глаз не видно. В ярко, оранжево накрашенных губах — длинная сигарета. На тонком ремне низко, у бедра, болтается модная сумка. Глубоко насунута на лоб шляпка: дама не хочет, чтобы видели ее глаза. Ее стареющие глаза в сетке отвратительных морщин. У нее богатый особняк, у нее молодые любовники, и сам Вождь Всех Народов покровительствует ей. Он не расстрелял ее. Не сгноил в лагере, в тюрьме. Она была на приеме у Вождя в Кремле. Он милостиво, наклоняя глиняную, оббитую, в оспинах-царапинах, с наклеенной на затылок медвежьей шерстью голову, хриплым прокуренным, чужим и скрипучим голосом говорил с ней. Говорил недолго, минут десять. Пожевал кукольными губами. Пошевелил приклеенными усами. Поиграл бусинами-глазами над толстым повислым, матерчатым носом. Поглядел на игрушечные часы и услал прочь. Назначил ей пенсию. Пожизненную пенсию. Ей, вдове великого пролетарского поэта Валерия Милославского. А они даже не были расписаны в советском ЗАГСе. У нее другой муж, а поэт был лишь ее любовником.
Поэт обессмертил ее; и она пережила его.
И еще будет жить долго, долго, бесконечно. Пока…
Пока хватит сил.
Аля Гордон и Лили Брен прошли мимо друг друга.
Лили шла так красиво, загляденье. Аля остановилась, оглянулась. Узкие бедра, гордая шея. Каблуки-ходули. Строгий стиль, а рот в ярко-алой помаде вызов бросает: миру, городу, времени. Лили больше не летала на самолетах. Боялась упасть с предательских небес. А авто водила по-прежнему играючи, залихватски. Разбиться на земле она не боялась.
Семен и Аля — оба были дома, когда в дверь резко, гулко постучали.
Они жили в коммуналке в Столешниковом переулке, их комната — рядом с входной дверью. Алина кровать за ширмой, диван отца — у окна. Письменный стол — один на двоих.
Уже есть книжный шкаф; и книги в нем.
Бегали на чадную общую кухню готовить еду на примусе.
Стук раздался еще раз. Оглушил.
Никто на стук не выполз ни из одной коммунальной норы. Все уши прижали; выжидали — кто первый отворит.
Семен беззащитно поглядел на Алю. Огромные светлые глаза Али мгновенно налились слезами.
Она уже плакала, сама не зная о чем; вещая душа ее плакала.
А губы весело, еще радостно лепетали:
— Папочка, я открою! Наверное, это телеграмма! Вдруг Париж, мама?!
Губы Семена пересохли.
— Это не Париж, — сжал кулаки. — Это…
Аля уже бежала открывать. Тяжело, звонко-железно громыхал замок.
Они, громко топая сапогами, вошли в прихожую, потом — в их комнату. Они.
Семен встал со стула. Прямо стоял. Офицерская выправка.
— Здравствуйте, товарищи. Честь имею. — Каблуками щелкнул. — Офицер НКВД. Засекреченный. В настоящее время…
Ближе всех к ним стоявший, в черной фуражке с синим околышем, грубо перебил:
— Хватит! Знаем. Мы про тебя больше знаем, чем ты сам!
Кровь у Семена от лица отлила.
— Как вы смеете…
Синий околыш оттолкнул его, протопал на середину комнаты. Аля, бледная, стояла в дверях, мяла в пальцах край фартука — на кухне блины пекла, да так фартук и не сняла, так в нем и сидела за столом — за книгами, за рисунками своими. Письмо мальчику писала. Своему мальчику. Любимому.
«Дорогой Изя! Предвкушаю наш поход в Большой зал Консерватории. Мама в раннем детстве водила меня туда! Шестая симфония Чайковского — и играет оркестр Ленинградской филармонии, и Мравинский дирижирует — да ведь это мечта! Изя, как продвигается твоя работа над квартетом?»
Алин любимый мальчик, консерваторец, композитор… Музыка, вечная музыка…
Сердце злобными, обреченными литаврами бухало в слабые тонкие ребра.
— Мы все смеем! Даже обыскивать не будем! Ишь, окопались! Французские шпиены! Быстро одевайтесь! А то возьмем в чем есть! — Синий околыш хищно охватил глазами трясущуюся Алю. — В фартучке да в платьице! Намерзнесся!
— Снег же на улице! — испуганно крикнула Аля.
Околыш обернулся к Семену и двинул его кулаком в плечо. Заорал:
— Ты что, шпиен недорезанный, не слыхал?! Живо собирайся! — Развернулся к Але: — И ты тоже! Недобитки!
Руки медленно, как во сне, бросали в сумку чулки, носки, зубную щетку, теплую кофту. А казалось — быстро мельтешили. Ноги медленно, как в балетном адажио, поднимались и опускались, а казалось — быстро бегали по комнатенке. «Последняя наша комнатка. Последняя… мирная… жизнь. Берут! Арестовывают! Это значит — начинается война. Это будет наша война! Хуже войны».
Тихий жабий голос проквакал внутри: «Умрешь».