Рыбы не знают своих детей
Шрифт:
— Пошли, Винцас, в избу. И я рюмочку выпью, — дождавшись, когда он снова выйдет во двор, говорит она, берет за руку, словно ребенка, и ведет в жилой конец избы.
После вчерашних поминок еще стоят длинные, наспех сколоченные столы, принесенные от соседей лавки, груды чистой посуды, в комнате еще держится запах свечей, до боли напоминающий о Стасялисе, царствие ему небесное, которого здесь отпевали соседи.
— Открою окна, — говорит она.
— Надо сквозняк пустить, — соглашается он и идет от окна к окну, распахивая их, впуская свежий воздух.
Мария облегченно вздыхает, стелет на
— Откуда все это? И селедка, и капуста?
Ее словно обухом по голове:
— Да со вчерашнего осталось. Разве не помнишь?
Он молчит. Наморщил лоб и молчит. Снова хмурится как туча.
— Ничего удивительного, что не помнишь, — торопится рассеять надвигающуюся тучу. — Все время сам не свой был: ни крошки в рот не положил, а спрошу что-нибудь — не слышишь… Будто с тем светом беседовал… Я не на шутку испугалась…
Он кончиками пальцев трет лоб, будто с похмелья, когда напрасно стараются вспомнить вчерашний день.
— Пива хочешь? — спрашивает она.
— А пиво откуда?
— На тебе! Кучинскас целый ящик привез. Еще оба и выгружали… И этого не помнишь?
Он не отвечает, даже головой не двигает, а только смотрит на нее подозрительным взглядом, будто она лжет.
Оставляет его такого растерянного, а сама бежит во двор, приоткрыв маленькую дверцу, лезет в погреб, по крутой лестнице скатывается вниз, где под соломой на слежавшемся, еще зимой запасенном льду хранятся запотевшие бутылки пива и водки. Выбирает бутылку покупной, государственной, сует под мышку пару бутылок пива и снова взлетает наверх, бегом торопится в избу. «Куй железо, пока горячо, не позволяй остыть», — бормочет под нос.
Она сама наполняет рюмки, наливает в стаканы пенящееся пиво и вдруг спохватывается:
— Надо Агнюке позвать! Как же я так…
— Конечно, — говорит он, глядя, как набухают, поднимаются и тут же лопаются пузыри пены.
Снова бегом, путаясь в складках широкой юбки, она торопится через двор, через редкий сосняк к белеющему дому покойного Стасиса. Схватившись за ручку, рвет на себя, но дверь не открывается. Заперта.
— Не приведи господи, — шепчет она, отгоняя недоброе предчувствие и страх. Даже руки онемели, в ногах появилась слабость. «Ведь не ушла никуда. Прямо из баньки тенью домой поплелась. Собралась бы куда — сказала бы. Да и не прошла бы мимо незамеченной: не птица ведь, не мышь. Лишь бы ничего такого не придумала, лишь бы бог просветил ее разум. Кажется, изнутри закрылась. Да от такого грохота и мертвый проснулся бы…»
— Кто там? — Она слышит голос Агне, и страх внезапно исчезает, даже жарко становится.
— Чего закрываешься посреди дня?
Лязгает крюк, дверь открывается, и она внимательно оглядывает стоящую на пороге Агне. Жива и здорова, слава богу. После бани щеки красные, словно бурачком натертые, волосы падают на плечи, вот только глаза ей не нравятся: грустные, словно у овечки, которую режут, только слез не хватает. Иначе и быть не может. Так или иначе, но муж остается мужем.
— Пришла тебя забрать.
— Что случилось? — пугается Агне.
— Ничего не случилось… Поедим все вместе, посидим.
— Не хочу я.
— Не
— Не хочу я людей…
— Да ведь только свои: мы с Винцасом и ты.
— Сил у меня нет, Мария. Полежу лучше.
— Надо заставить себя… Полегчало бы.
— Не проси, никуда я не пойду.
Она видит, что и впрямь напрасно старается, что никакие слова тут не помогут, но все еще стоит у порога, не уходит, пока Агне не говорит:
— Ты не теряй время, Мария… Спасибо тебе за доброе сердце. Если можно было бы делиться болью, как хлебом насущным, то отрезала бы себе от чужой ковриги даже без спроса — и полегчало бы.
Винцас все еще сидит, как она его оставила: руки покоятся на столе, глазами впился в одну точку; ни пиво, ни еда не тронуты.
— Придет? — не поднимая головы, спрашивает он.
— Говорит, не хочу никого видеть.
— Совсем одичала.
— Нелегко ей, Винцас. Сам понимаешь. Но так уж устроена жизнь: один уходит, а на его место другой приходит.
— Ты о чем?
Она спохватывается, что сказала больше, чем следовало, больше, чем того хотела. Ведь неизвестно еще, как все обернется, вдруг еще и не будет ничего, да и сама Агне может передумать… Но слово сказано, и не вернешь его. А Винцас прямо впился глазами, хочешь не хочешь, приходится договаривать.
— Ждет ведь Агне.
— Кого ждет? — спрашивает он, а зрачки глаз снова, словно шило, буравят насквозь.
— Известно, кого женщины ждут. Ребеночка.
То ли не услышал, то ли не понял, потому что как впился глазами, так и смотрит, сверлит суженными зрачками. Даже не мигает. Может, ждет, надеется еще что-то услышать. А что тут больше скажешь? Ни убавить, ни прибавить.
— Давно? — словно проснувшись, спрашивает он.
— Не знаю… Может, и давно. Я уже раньше, еще до смерти Стасялиса заметила, что она все в баньку убегает, но ничего плохого не подумала. Ну, а когда сегодня снова натопила баньку, вот мне и стукнуло в голову — ведь не с добра она так… Вчера мужа похоронила, а сегодня в баню бежит. Пошла и поговорила. Боюсь, как бы глупости не сотворила.
— Какую глупость?
— А мало ли что? Ведь не сладко женщине остаться одной-одинешеньке, да еще с маленьким на руках. Может, и тебе надо поговорить с ней?
Он молчал. Смотрел на полную рюмку, кончиками пальцев гладил ее тонкую ножку и молчал.
— Ты не слышишь?
— Слышу… Только не знаю, что мне ей говорить?
— Очень просто. Скажи, чтобы не убивалась, чтобы знала… Вырастить мы поможем. Одну ведь не оставим… Мне кажется, теперь с нее глаз нельзя спускать: неизвестно, что ей в голову стукнет. Хорошо, если бы она снова вернулась к нам… Хоть пока успокоится и привыкнет.
Он смотрел прямо ей в глаза, но она поняла, что ничего не видит, витает мыслями бог знает где. И подбородок чешет, будто зуд у него. Всегда так. Как только задумается — сразу подбородок чесать. Кто поймет этих мужчин, кто знает, откуда они свой ум вычесывают? Но когда так, в одну точку уставившись, смотрит и ничего не видит — нехорошо становится. Всякие дурные мысли в голову лезут. Отгоняешь их, а они все равно лезут и лезут, как осенние мухи.