Рыцарь Бодуэн и его семья
Шрифт:
А на меня он совсем не смотрел. Совсем. Я сильно похудел за те дни — тяжело было есть с ними за одним столом. Мне казалось — каждый кусок хлеба, который я кладу в рот, провожается пятью парами настороженных глаз. Но притом поймать ничьего взгляда глаза в глаза я не мог. Даже крошка Бернарда как будто нарочно отворачивала личико. Даже Айма.
Будто я и без того не стыдился, что остался жив.
Спал я теперь в одиночку — впервые в своей жизни на отдельной настоящей кровати — и в самых прекрасных снах мне виделось, что я дрыхну на привале под телегой, укрывшись с Аймериком одним плащом и поскребывая вшивый затылок. Поблизости переступают ногами и тихо жуют лошади.
Так что вместо того, чтобы просыпаться в одиночку, я просыпался в обнимку с аймериковой смертью. Горе, правда, всякий раз пробуждалось чуть позже, и первые несколько мгновений на рассвете я проводил в блаженном непонимании, что ж такое случилось. Потом оно накатывало снова, и кости мои наливались свинцом.
Однажды я проснулся среди ночи — весьма холодной и промозглой, ведь дело было в ноябре — от того, что рядом со мною оказался Аймерик. Несколько блаженных мгновений я лежал с закрытыми глазами и весь дрожал, решая между сном и явью, как вот сейчас же — или поутру? — расскажу своему брату ужасный долгий сон — представляешь ли, мне приснилось, что тебя убили в той битве…
Аймерик, к которому я лежал спиной, обхватил меня рукою, шмыгнул носом. Очень горячий — всегда был теплее меня телом, но легче и замерзал. Вот и сейчас прижимался ко мне, слегка дрожа и стягивая с меня шерстяное одеяло по своей скверной привычке. Он был человек, не призрак, призраки не могут так дрожать и гореть! Задыхаясь от радости, я медленно-медленно, чтобы не разбудить, повернулся к нему. Он пах так же, как всегда, тем же молодым потом и грязноватым бельем, и… цветами почему-то… Я поднял руку и уронил ее на подушку, засыпанную длинными, лохматыми волосами. Женскими волосами. То был не Аймерик: всего-навсего его сестра.
Айма, тихо всхлипывая, прижималась ко мне, и я уже ясно видел свою ошибку — мягкое, ласковое, совсем не то тело, и рука, обхватившая меня — тоненькая, женская… Сдержав стон горчайшего разочарования, я принялся гладить ее по спине, прикрытой одеялом, по грустной голове, по мокрому от слез лицу. Она ничего не говорила, только плакала. Я тоже не спрашивал ни о чем — чего ж тут спрашивать, и так все понятно, я будто ясно видел, как лет пять назад она, тощая девочка, прибегала со своим горем в постель брата, и тот утешал ее, точно так же гладя по голове. Надеюсь, я делал все правильно, хотя, конечно же, знал свою вину. Я был не Аймерик, не мог заменить его, как, впрочем, не могла заменить мне брата и эта девушка, поэтому в своих обоюдных винах мы были равны и могли спокойно довериться друг другу.
Никогда я так целомудренно не обнимал женщину. Ни малейшей похоти не пробуждало во мне ее теплое тело, такое по-женски красивое, но бывшее для меня той ночью неприкосновенной плотью моей сестры, а плоть сестры — все равно что твоя собственная.
Когда Айма немного успокоилась, я рассказал ей, что Аймерик был моим братом. Успел стать им за день до смерти, смешав со мною кровь. Я подумал, что это ее утешит, и впрямь ей стало легче — она перестала дрожать и всхлипывать, полежала еще и согрелась, а потом ушла к себе, так и не сказав мне ни слова, только поцеловав меня в щеку солеными губами — как целовала на ночь своего Аймерика.
Не сговариваясь, мы ничего не сказали ни мэтру Бернару, ни его супруге — вряд ли они одобрили бы наши совместные ночлеги и поверили бы в их целомудрие; однако она приходила ко мне еще несколько раз, и мы, лежа в обнимку, то плакали, то
Мэтр Бернар пустил в дом жить — «Христа ради», а на самом деле для того, чтобы дома не было так пусто без мужского присутствия — двух нищих калек, обоих звали Раймонами, оба раньше были сержантами, одному франки в плену отрубили руку, другому — ногу. Так часто поступали с пленными сержантами, калеча их вместо того, чтобы убивать: безрукий и безногий уже не может быть воином. Зарабатывали они на паперти, в компании с тамошним безруким завсегдатаем; за общий стол с нами не садились, но ели в углу кухни, а вот спали в той же комнате, что и мэтр Бернар. Бедных Раймонов выгнали с позором через неделю, когда один из них — тот, что без ноги — подкараулил в темноте маленькую Айю и хотел ее облапать. Мэтр Бернар самолично долго колотил кулаком по виноватой смятенной роже неудачливого насильника, после чего уронил руку и заплакал. «Мой сын, — повторял он ни с того, ни с сего, может, подумав, что Аймерик получше расправился бы с нахалом? — мой сын, сын мой, сынок…» Повторял и тер лицо ладонью, как будто стараясь втереть в череп предательские, плачущие глаза.
Плачущий мэтр Бернар был зрелищем настолько тяжким, что я сгреб за шкирку второго калеку и поволок за дверь, яростно колотя и проклиная его, чтобы не заплакать. А на самом деле только желая оказаться подальше, снаружи.
Айма едва не подралась с соседкой Раймондой. Эта самая Раймонда раньше была ее подружкой — пока не вышла, перед самой войной, замуж за башмачника Айкарда и не переселилась к нему, на другую улицу. Айкарда, конечно же, теперь тоже не было в живых — да и кто остался в Тулузе из мужчин старше пятнадцати и младше сорока? Разве что никому не нужный я. Да безрукий нищий у Сен-Сернена…
Раймонда, здоровенная деваха с красновато-рыжими волосами, вернулась в родительский дом пару дней назад — ее мужа схоронили в один день с Аймериком. Она тоже не переставая плакала — за любою работой, у печки и за воротами, утром и в полдень, как и большинство тулузских женщин в эти дни. Они с Аймой столкнулись у колодца — и наличие свежей аудитории немедленно вызвало у обеих новый напор причитаний.
— Ой, бедные мы, несчастные сироты! — заголосила Раймонда, ставя на землю свой большой побитый кувшин. Айма тут же пристроилась рядышком — немного тогда было нужно, чтобы заплакать.
— А, подружка, горе нам, горе, никчемным женщинам! Братец мой, половинка души моей, радость моя, золотой мой мальчик, единственный мой! Да как же я буду теперь ходить по земле, которая больше тебя не носит? А, злая земля, подлая, отдай мне моего Аймерика! — и топала ножкой, портя о камень и без того хлипкие башмаки, и била кулачком по деревянному борту колодца. — Тебе-то, подружка, все легче — ты и вполовину так своего Айкарда не любила, как я моего прекрасного братца… Да и страшный он был, башмачник твой, прямо дьявол с лица, передних зубов не доставало, и старый уже, и поколачивал тебя — все так говорили; а мой братец был на вид как ангел Божий, и пел лучше всех, самый храбрый юноша в Тулузе…