Рыцарь Бодуэн и его семья
Шрифт:
Странно — едва начнешь после великого дела и великой попойки смеяться, так уже и правда так весело делается, все весело — и Монфор, и победа, и даже то, что встретился мне возле выгребной ямы, куда я пошел по своей надобности, не кто иной, как покойный мой брат Аймерик. Ничего не сказал, постоял малость и исчез, и я подумал без малейшего страха, что у Аймерика-то сегодня не меньший праздник, и у себя в Чистилище ликует Аймерик. Казалось бы, Бокер — не такой уж и важный город; однако пировали мы победу, будто уже овладели всей страной. У меня-то нашлась еще одна причина праздновать: я видел, как выходил из города гарнизон Бокера.
Колонна тощих, черногубых людей, едва тащивших на себе тяжесть собственных доспехов. Все пешие: верно говорят, что коней поели. От лица желтобородого рыцаря — все-таки это оказался Ламберт — осталась одна борода, торчавшая, как сухой веник. Узкую дорожку
Он давно в Шампани, на севере, в стране, которой почти и нет. И самого его больше нет в моей жизни и никогда не будет.
И еще одно известие, поразившее нас весьма сильно, получили мы по окончании осады. Въезжая в ворота Авиньона, мы уже знали — не так давно, как раз когда франки черный флаг повесили, скончался Папа Иннокентий III. Наш заступник, наш благотворитель. Каким-то станет для нас его преемник — мы и гадать не могли.
Никто не знал, кроме разве что меня и Арнаута Рыжего, спавших с Рамонетом в одной комнате, что ночью наш молодой граф, наш ветеран и герой Бокера плакал. Причем скрытно, что для него было особенно странным, и не будучи пьяным, и не от радости. Не знаю, плакал по Папе Иннокентию ли, единственному, в чьем лице мы видели Петра и кто сам не так давно заплакал при виде Рамонетова горестного лица — или по себе, которого понтифик благословил на бой. По нашим надеждам остаться в мире с Небесами и с самими собой.
Мы с рыцарем Арнаутом, конечно же, лежали тихо и не спросили о причине. Рыцарь Арнаут даже всхрапывал для убедительности, блестящими глазами глядя в раскрытое ночное окно.
Пока рыцари под Бокером торжествовали победу, пока Авиньон, Рамонетова ставка, принимал новые отряды, стекавшиеся со всего Прованса и даже от самого ле-Пюи, Монфор, не теряя времени, пустился к Тулузе. Не о чем спорить — тут ему удалось обскакать Рамонета: может, оттого, что ненависть лучше подгоняет в пути, нежели даже тревога и любовь. Оставив больной бокерский — то есть бывший бокерский — гарнизон в Ниме, впрочем, принявшем ламберовых франков с неохотою, Монфор с чудовищной скоростью, пятьдесят миль в день, ломанулся в Тулузу. Тулуза, как всегда, представала перед ним сердцем заговора, осиным гнездом, откуда вечно происходили всякие его напасти. Через четыре дня — неслыханный срок — его запылившиеся стяги уже запестрели на Кастрской дороге, и взволнованная делегация консулов, еще не знавших исхода Бокерского сражения, уже ожидала за воротами Сен-Этьен. Недолгая, но яростная перепалка, каменно-покорные лица консулов, да и что можно ответить на такие слова, совершенно, в сущности, правдивые слова: «Предатели, вы всегда ненавидели меня, вы сносились у меня за спиной со своим Раймоном»? Конечно, не любили. Конечно же, сносились. Не ответишь же такую правду в нависающее, изрыгающее гнев франкское лицо — сверху, потому что не спешился Монфор навстречу своим верным подданным, тулузцам, так верноподданнически вышедшим ему навстречу. Даже по-провансальски заговорил Монфор — вот как сильно желал, чтобы тулузцы его поняли.
— Значит, вы — делегаты? Важные консулы верного, такого преданного мне города?
— Да, мессен, мы явились вам навстречу, чтобы всячески выразить покорность Тулузы и отрицать лживые обвинения, которые, быть может…
— Заткнись, борода, — роняет Симон, грязный, потный, со стекающими из-под кольчужного капюшона темными струйками. Вигуэр обводит языком губы, пальцем невольно творя возле сердца малое крестное знамение. Бог Ты мой, этот Монфор дьявол, а не человек — что он еще задумал?
— Вы думаете, вы — эти чертовы консулы? — голос Монфора негромкий, глаза его — как белые щелки. — Я вам скажу, твари, кто вы есть. Вы — заложники от Тулузы. Возьмите их.
И голоса не повысил. Яростный выкрик из-за плеча — «Брат, вы не поступите так» — никак сам Гюи Монфор вступается, никак даже он не ожидал? Но уже глотают дорожную пыль двадцать отцов города, все как один седые и почтенные, катаются по земле бархатными
Нищета, нищета. Нечто настолько же близкое к Богу, как и святость. Нищета целого города, огромной Тулузы, взывала к милосердию Божьему стократ сильнее, чем любая справедливость, любая жажда. Почти все консулы, да что там — просто видные граждане, собрались теперь в темнице Нарбоннского замка, в темноте подземелий тысячелетнего форта. Собрание под стенами оказалось ловушкой, почти всех, кто явился, взяли заложниками, город крепко пожгли и разграбили — два квартала почти целиком сгорело! Хорошо еще, немногие из монфоровых наемников успели пробраться в за стены — нашлись умные тулузцы, не спешившие выходить к южным воротам, медлившие в городе и вовремя спохватившиеся, при первой же тревоге. И вот уже нет различия меж мирными людьми и воинами, уже ничего не разобрать от дыма — это из Ремези, это госпитальерский квартал горит — главное, чтобы когда они двинутся к центру, наши женщины не сробели: не уступать им ни пяди земли! Пускай наши хватают что попало — камни, колья, кухонную утварь — пусть кидают из окон им на головы, а кто может — пусть бежит с ведрами в Жуз-Эгю, квартал горит, от него может заняться весь город! Время сухое и жаркое, время опасное, все, кто может бегать и плохо дерется, пускай бежит туда: там женщины передают воду по цепочке, наполняют ведра в колодцах, сите горит! Тушите сите!
Вот уж денек выдался, давно таких не было. Сите целиком заволокло дымом — тем хуже для франков, которые плохо знали город: баррикады вырастали посреди улиц словно сами собой, вопящие тени били копьями прямо из окон, выскакивали из-под земли, цепи со свистом натягивались между стенами и сбивали с ног коней. На узких улочках полегло немало монфоровых солдат, озверелая толпа колотилась в двери самого Сен-Сернена — в колокольне собора укрылось сколько-то франков, оттесненных далеко в бург; никогда даже франки не слышали подобного рева, нечеловеческого, даже и не звериного — какого-то дьявольского, не думайте же, франки, что только вы умеете ненавидеть!
Айма, дочка старого консула, захваченного в плен еще в первый день, заняла с другими женщинами стратегическую позицию в окне удобного углового дома; глиняный горшок с мелкими камнями разбился о голову всадника, влетевшего в переулок с разгона, закрутившегося на тонконогом коне; всадник коротко крикнул, откидываясь в седле назад, голова его повисла — и девушки дружно завизжали из окон, узнав одного из городских рыцарей. «Воды, воды скорее!» — да поздно было: бесящийся конь закричал по-лошадиному, унося хозяина из переулка, и за ним следом выскочило сразу трое франков — настоящих франков, заляпанных кровью, но сразу узнаваемых по этим крестам на длинных щитах, бейте их, сестрицы, кидайте в них, что у нас еще осталось!..
Бешеный бунт длился до самого вечера; уже подоспевшие гонцы Рамонета, вселявшие надежду на его скорейшее прибытие, носились по городу, до хрипоты выкрикая великие вести. Молодой граф взял Бокер, он уже близок к Тулузе; он еще воюет в Провансе, но немедля собирается на помощь к вам; не уступайте франкам ни туаза стен, ни пяди за стенами! Тех, кто затворился в башнях и церквях, берите живыми, берите заложниками, если хотите еще видеть своих пленных отцов и братьев! Не давайте воли своему гневу, братие, не добивайте врагов! Но ненависть к Монфору, лишь усилившаяся от приближения любимого избавителя Рамонета, прорывалась наружу, бездоспешные люди набрасывались на всадников едва ли не с голыми руками, стаскивали их с лошадей и забивали насмерть чем попало, так что кровь брызгала на стены домов. Кто ненавидит сильнее — Монфор или Тулуза? Похоже, что город и его непризнанный «граф» всерьез поспорили об этом; но в споре Монфор все-таки победил.