Рыцарь Бодуэн и его семья
Шрифт:
Граф ехал по улицам, граф открыто плакал, граф был без шлема, чтобы все могли видеть его горбоносое, кареглазое, потрясающе светлое лицо. Граф стал почти вовсе сед — только кое-где белизну перемежали совсем темные пряди; цветы засыпали его колени, обе руки скользили над толпой, сквозь прикосновения многих ладоней и губ. Кому-то удавалось дотянуться до стремени, кому-то — и до самого графа. Кто не дотягивался поцеловать графскую руку или ногу — те целовали друг друга, Боже, кто мог подумать, что может быть такое счастье, что мы еще станем народом, как вышедший из египетского плена народ израильский? Кастильских, арагонских, фуаских рыцарей осыпали цветами, нет больше ни кастильца, ни человека Комменжа, все теперь — одна Тулуза: устоит Тулуза — все будем жить!
Веселые вести — граф более не отлучен, с нами Бог, но отлучен Монфор — будто у этих двоих ничего не может быть вместе: что есть
А потом — прохладные своды Сен-Сернена, свечей больше, чем во всех сразу церквях Лангедока на праздник Вознесения, и общая присяга вернувшемуся государю, от лица баронов — граф Фуа, от лица города — один из консулов, только что освобожденный из заложников из брошенного франками замка по пути. Черный с лица, худой, как старый пес, а все осанку держит, все говорит книжным, разумным языком, языком городского советника и легиста. Говорит, а старые больные глаза совсем не держат влаги радости, и кто его сможет осудить? «Граждане Тулузы клянутся принести свою жизнь и все, что им принадлежит, на алтарь спасения отечества… Благословляю вас, мессены рыцари и наш добрый граф, от лица города; оставайтесь защитниками нашими и отцами, мы же отдадим вам всю свою верность и свое имущество…» Граф Раймон, такой же старый, такой же несокрушенный, берет его руки в свои — и еще не размыкая дружеского объятия, уже говорит, сколько требуется людей, что надлежит делать. Сначала — Нарбоннский замок. Если он будет взят до прихода подкреплений, мы спасены. Если же нет… значит, будем спасены несколько позже. Тулуза или смерть, господа, другого выхода нам уже не остается. Тулуза или смерть.
Совсем не осталось стен у нашего Сиона, у Тулузы.
Облагодетельствуй, Господи, по благоволению Твоему Сион! Воздвигни стены Иерусалима! Жертва Богу — дух сокрушенный; [48] более сокрушенного духа, чем у тулузцев, давно не найти и до края земли! Ведь Монфор поклялся разрушить Тулузу, сравнять ее с землей до самого основания. Говорили также, что он желает по взятии города убить всех мужчин, от мальчишек двенадцати лет до самых глубоких стариков, оставив только женщин, которых заберут себе франкские солдаты. Епископ Фулькон, уж как он ни злился на свою отпавшую паству — и тот испугался, просил Монфора помиловать хотя бы честных католиков; собственный брат Монфора говорил перед ним о милости и справедливости. Один новый легат, безумный кардинал Бертран, который Монфора — Монфора! — попрекал в излишней мягкости и слабости, ратовал за казни вроде лаворских. Откуда только взялись в стенах города, как просочились снаружи, с тайных советов, его слова, передававшиеся с отвращением и ужасом: «Не слушайте епископа, граф! Я сам отдаю вам тулузцев, значит, Бог не спросит с вас отчета в них и не будет вам мстить».
48
Пс. 50.
Может, и не кардинал то говорил, говорил сплошной страх. Хотя молодой Роже-Бернар, храбрец и прирожденный вождь, уже успел на глазах у всех показать, что и Монфора победить возможно; хотя Монфора уже заперли в Нарбоннском замке вместе с братом и немногими рыцарями; хотя даже от безоружных горожан эти франки уже потерпели поражение — все равно имя Монфора внушало страх. Графиня, жена Монфора, вместе с Фульконом помчалась на север, во Францию, за подкреплениями; а семья-то у графини большая, а брат-то у нее коннетабль, так что можно ожидать, что без войска для мужа она не вернется. Что же, теперь тут остались только храбрецы, только люди, чей клич — «Тулуза или смерть».
Остается петь — все равно Тулуза останется городом песен, пусть новых, кровавых, а то и о любви какая прорвется — такая неуместная здесь и сейчас — из уст девушки, роющей рвы с восточной стороны города, или потного плотника, сооружающего платформу для камнемета. Осталось таскать фашинник в ров, отделявший город от замка, где засел Монфор со своими людьми. Монфора не подвело предчувствие, когда в пятнадцатом году, еще при принце Луи, он приказал перестроить стены: раньше Нарбоннский замок вплотную
— Они придут, господа, — уронил он, обводя взглядом собрание своих бледных, изможденных соратников. Последний раз ели вчера вечером — и то был сухой хлеб. Мягкое лицо легата как-то обвисло; Гюи щеголял чернющими кругами под глазами, будто кто подбил их кулаком. — Они придут. Подкрепления. Алиса не подведет.
Тетка по имени Крестина, крепкая вдова лет сорока, набирала женскую команду на камнемет. С тех пор, как в январе пришли франкские подкрепления, понадобилось много камнеметов — полуразрушенный Нарбоннский замок был оставлен, войска переместились и растянулись по обоим берегам Гаронны, большая часть — с юго-восточной части города, на плато Монтолье. Со стороны Сен-Сиприена, где Монфор вожделел построить новую Тулузу, он засел сам; восточную же часть поручил своему сыну Амори, а также Суассону и другим прибывшим с севера свежим рыцарям. Часть войска расположилась со стороны злосчастного Мюрета. Тетка Крестина хорошо знала, что такое Мюрет — в битве четыре года назад она потеряла сразу троих мужчин своего семейства. Что же, на все Божья воля, а сама она на многое еще годилась. Как заправляла некогда в большой семье — так и сейчас заправляла в своей бабьей команде.
Такие команды повсюду складывались — одни женщины собирались в подобие цеха, чтобы еду варить да целыми ведрами разносить по укреплениям; другие, подоткнув юбки и подвязав волосы косынками, рядом со своими братьями и мужьями работали на машинах, надрываясь не хуже мужчин. Тетка Крестина, с изрядно поседевшими косами, обмотанными вокруг головы, стояла на бочке на углу Мельничной улицы и громогласно проповедовала, ее сходились послушать женщины — да так и оставались рядом, поддерживая ее громкими криками.
«Сестры мои, — вещала уже порядком охрипшая вдова, раскрасневшаяся от жары и жара, и по лицу ее струился пот. — Сестры, дочери Тулузы, мы уже так много потеряли, что бояться нам нечего. Война — дело не женское, но это уже и не война, это защита от воров, которые стоят у самых дверей нашего дома: они ищут отнять у нас немногое, что еще не отняли — наших дочерей, нашу свободу, наши жизни. У кого нет топора — возьми кол, нет кола — схвати камень: камни скоро сами будут бросаться на наших обидчиков. Руки у нас ненамного слабей, чем у мужчин; пока хоть одна из нас останется в живых — Монфор не войдет в ворота Тулузы!»
В подтверждение слов она закатала рукава, бесстыдно открывая желтые жилистые руки до самых плеч. В самом деле сильные руки — на этих самых руках она некогда выносила восьмерых детей, из которых теперь оставался только один — последыш, худая, но тоже жилистая девица лет тринадцати, стоявшая здесь же и вопившая вместе с другими. Молодые девушки в сбившихся косынках вдвоем, отдуваясь, тащили из-за поворота поддон с крупными камнями, видно, обломками какого-то здания.
— Мамаша Крестина! Куда вот эти тащить?