Рыцарь Бодуэн и его семья
Шрифт:
— К воротам Монтолье, куда ж еще! Там мужики обещали нас на вертушку поставить! Да куда ж вы, дуры, к Монгальярду — там Косой заправляет, у него свои ребята!
Запутавшиеся девицы, едва не вывернув поддон, резко сменили направление; лица у обеих были красные, мокрые.
— Не время сейчас прятаться по церквям! — продолжала проповедница, как только разобралась с паствой; — пусть молятся слабые, больные, те, кто не может выйти из дома! Наши молитвы — на стенах, наши псалмы — брошенные камни; кричите, сестрички, «Дева Мария и Толоза» с каждым снарядом — и Господь услышит вас лучше, чем песни полного капитула клириков!
— Что за ересь ты несешь, дура? — возмутился спешивший мимо бородач со связкой древков на плече. — Зачем женщин мутишь? Бабе проповедовать Бог запретил, ступала б ты домой, воинам суп варить!
Окружавшие Крестину женщины и девки подняли такой визг, что бородач испуганно отступил на несколько шагов. Мощный голос
— Я все свои четыре десятка — честная католичка, а дерусь не хуже тебя — хочешь, борода, попробовать? Мы небось тоже дети Тулузы, и рук не опустим, когда псы вроде тебя по конурам разбегутся! Говорок-то у тебя не нашенский, аженец, небось, что тебе Тулуза?
— Молчала бы, шлюха, — запоздало огрызался женоненавистник, уже стараясь ретироваться. — Взять бы тебя, разложить как следует, да и…
— Попробуй! — и решительная вдовица взмахнула подолом, словно предлагая обидчику убираться в то самое неприличное место, да еще и руками такой жест сделала, что девицы заверещали от восторга. — Сам граф наш меня за руку брал, за труд благодарил, а такого, как ты, деревенщину — смотри, как бы самого не разложили!
Вот и вся тебе проповедь — кто-то бросился вслед неучтивому бородачу, который, поняв, что дело худо, спасся от тулузских фурий бегством; остальных тетка Крестина, спрыгнув с бочки, быстро приспособила на дело — всего в ее команду набралось человек двадцать женщин, на первое время хватит, большинство — молодые и крепкие. Насчет одной, худющей девчонки в мужских штанах (должно, отцовских или братских), суровая предводительница долго размышляла, наконец определила ее на очередь закладывать камни в чашку: «Да самые большие, смотри, не бери — а то детей рожать не сможешь, дуреха».
— Я Совершенной буду, — отдуваясь, отозвалась та, скаля некрасивые, лошадиные зубы от напряжения. Она-то с подружкой и притащила здоровенную кучу каменьев, за что сейчас выслушивала упреки командирши. — Мне рожать ни к чему, грех плодить. Так что я к любой работе пригодна.
— Туда же, пигалица, — сморщившись, как от лимона, тетка Крестина крепко хлопнула ей по уху. — Здесь меня слушай, или уматывай на другую «вертушку»! Я сказала — мелкие камни, значит, мелкие.
Худая катарка, закусив губу, склонилась к поддону, безмолвно выбирая в подол рубахи камушки себе по силам. Тетка Крестина взглянула на нее одобрительно. Сгодится девка. Слушаться умеет, что на войне самое главное.
— Как тебя звать, силачка?
— Бона.
— Хорошее имя, — бросила тетка Крестина в знак окончательного принятия.
Старуха Пейрона, после того, как умер последний ее племянник — погиб в уличной битве во время восстания, когда по Фульконовой наводке франки схватили столько заложников — пошла работать на камнеметы. За последние несколько лет она уже схоронила семерых родственников: мужа, двух сыновей, брата, братову жену и их старшего сына — и вот теперь племянника, веселого башмачника, который в детстве все грозился сбежать из дому и податься в бродячие жонглеры. Один только муж изо всех умер своей смертью, умер еще в самом начале заварухи, когда люди надеялись, что война скоро пройдет, как до сих пор проходили баронские войны. Муж-то обпился на ночь пива, у него схватило живот, и, промучившись пару дней, он мирно скончался в своей кровати — и тогда всем казалось, что это большое горе. Давно было дело, во времена, когда мало знали о настоящих бедах. Старуха Пейрона уже и забыла, каково это — жить в веселом, полном людей доме, быть тулузской матроной, гордящейся своим многочисленным потомством. Что с дочкой, старуха и знать не знала: вышла ее Пейронелла замуж в далекий город, в Перпиньян, уехала с арагонцем, с солдатом, считай, наемником — к негодованию всего патриархального семейства — и с тех пор никто ее не видел. Старуха теперь и рада была. Незнание позволяло надеяться, что Пейронелла где-нибудь жива — там, за высокими Пиренеями — плодит со своим носатым рутьером мелких детишек, в которых есть хоть капелька тулузской крови. Крови башмачника Раньеса и его жены. Подумать только, когда-то она была сильной женщиной — одной рукой поднимала здоровенную корзину с виноградом; от колодца ходила не иначе как с песнями, гордо и прямо неся на голове огромный запотевший кувшин. И спина была прямая, как ствол у молодого деревца. Подумать только, когда-то у нее не болели суставы, не распухали пальцы.
Пока был жив племянник, Пейрона жила для него: готовила, мыла, стирала, занималась мужним ремеслом — помогала тачать башмаки. Когда случалась война в городе — закрывала накрепко все двери и ставни, но до того жертвовала, как настоящая патриотка, какую-ни-то ненужную мебель на баррикады: одна как раз приходилась напротив ее дома, и старуха с удовольствием прилаживала туда то нелюбимую скамью, то старые грабли. В короткие минуты передышки, когда война малость отступала от Тулузы, нанимала пастухов — но потом все-таки поддалась на уговоры и продала
Пейрона оставалась гордой женщиной, никого после смерти племянника не пустила приживалом, хотя ей и предлагали хорошие деньги. Так и осталась в своей половине дома, в трех комнатах с кухнею, совершенно одна. А через несколько дней обмотала тряпками седую голову и заявилась к воротам Шато, где как раз возводились новые стены (старые разбили машинами из Нарбоннского замка), и там, по слухам, требовалось много рабочих рук. Большинство работников на укреплениях смеялось над нею — мол, куда тебе, мать, молотом махать, куда тебе с дубьем бегать! Стара, как сама смерть, вон ступай суп вари для работников, да не урони в горшок собственные зубы.
Однако старуха не отставала и нашла наконец себе дело по силам — копать рвы вокруг пригорода Сен-Сиприен, чтобы защититься от подошедших с севера подкреплений. Лопату ей отказались дать — и на молодых не всегда хватало — и старуха принесла орудие из дома, собственноручно насадив ржавую лопату на новое древко. Пейрона работала яростно — от рытья перешла к насыпанию укрепляющих валов, и орудовала лопатой так хорошо, что даже зрелые мужчины ее хвалили: мол, прости, мать, ты и впрямь оказалась сильная работница. Старуха почти не разговаривала, только улыбалась, втягивая в рот обложенные лихорадкой губы. Так приходила она в Сен-Сиприен, к госпиталю де ла Грав, три дня подряд; а на четвертый не явилась. Где же наша мамаша, подивились заправлявшие работой мужчины, среди которых был и один богатый банкир и два городских рыцаря — но вскоре забыли о ней; не до того стало — Тулузский май разразился бешеным ливнем, снося тулузские мосты вкупе с мельницами Базакля, выводя из берегов вздувшуюся серую Гаронну и заполняя рвы, плод долгой работы, обломками и размытой землей валов. Уже через двое суток Монфор занял Сен-Сиприен целиком, на разбухшей от дождей воде Гаронны трясся целый флот французских лодок. А старуха Пейрона, придя после заката прошлого дня домой, легла в постель — да так и не встала, потому что болела животом и сразу всеми костьми. Под вечер следующего дня она померла — должно быть, надорвалась; а еще через пару дней по жаркому времени соседка нашла ее по запаху, стремительно высохшую — сплошной черный, зубасто улыбавшийся скелет.
Наверное, с полгода не прикасался я к перу и бумаге. Идея, так вдохновившая меня в Англии — записывать все, что я вижу на войне, стихами — уступила место самой жизни. Я неотлучно находился при Рамонете, Рамонет же все время пребывал в разъездах; то он носился по Провансу, подтверждая вольности городов и набирая новые отряды; то он вдруг срывался в Фуа, где его друг и ровесник, молодой Роже-Бернар, завершал строительство крепостцы Монгреньер под самым носом французского гарнизона замка. Хорошая крепость, Рамонет очень ее одобрил — на вершине лесистой горы, лес — сплошь бурелом и самшит, не продерешься, даже если знать тропинку. И от Фуа близко, можно делать вылазки, совершенно за себя не опасаясь.
Я узнал многих новых людей — в том числе и незаконного брата Роже-Бернара, забияку и отчаянного бабника с говорящим именем Луп, то бишь «волк». Сам эн Луп был несколько младше меня, с черными, потрясающе лохматыми волосами; лицом он ужасно походил на Аймерика — моего покойного побратима. Он не скрывал факта своей незаконнорожденности, что до крайности меня потрясало, и более того — любил шутить на эту тему, распространяясь о своей матушке, дворянке по имени Лоба, то есть волчица, которую достойный «батюшка граф» отбил не у кого-нибудь — у знаменитого поэта Пейре Видаля. Бедный трубадур чего только ни делал, чтобы ей понравиться: и в волчьей шкуре бегал в честь ее имени, и греческим императором притворялся, и роскошную кровать с собой на повозке привозил, расставлял прямо у нее под окнами… Большой шутник был и весельчак, потому только и выходил живым из рук разгневанных мужей своих избранниц. «Что-то я все-таки от него унаследовал, хотя он мне и не отец», хмыкал Луп, когда мы свободным вечером в рыцарской зале Монгреньера дружно выправляли свои мечи точильными камнями. Кольчугами занимались оруженосцы (признаться, свою и рамонетову кольчуги чинил я сам — ну так у меня еще и не было рыцарского звания!)