Рыцарь Бодуэн и его семья
Шрифт:
Удивляясь, почему я ничего не чувствую, я подошел к оскверненному кресту, поцеловал его там, где красовалось грязное пятно от ноги ударившего. И сказал Господу, что не хочу никогда в жизни убивать шампанцев, пусть Он поможет и это никогда не случится. Если уж нельзя, служа своему отцу и сеньору на войне, совсем никого не убивать. Совсем-то, небось, не получится… Слава богу, хоть сам жив остался.
К Кастельнодарри мы подошли с победой, и как раз вовремя. Граф Раймон со своими тулузцами укрепился к западу от города, в холмах, где они строили осадные машины и штурмовали предместье Сен-Жан; а отряды Раймона-Рожера подходили с другой стороны, со стороны Сайссака, это ближе к Каркассону.
И они победили, понимаешь — они победили нас. Разбили наголову. Тулузская армия выжидала с другой стороны города, ожидая гонца — и гонец прибыл: аквитанский рыцарь Саварик, предводитель горцев, весь в крови, смеющийся от безнадежного ужаса. Такого не бывает, Монфор — дьявол, а не человек; все его люди зачарованы, их невозможно убить, мы отступаем… Говорят, граф Раймон плакал, узнав вести; говорят, он хотел немедленно отступать — но Саварик его отговорил: мол, Монфор сейчас в Духе, ему хватит безумия, чтобы преследовать превосходящие силы, и дьявольской помощи, чтобы их смять. В городе пели «Te Deum», в городе Монфор и его люди босыми шли в церковь, как первые крестоносцы в Иерусалиме — слепые от благодарственных слез, забрызганные кровью, размахивая крестами и хоругвями.
А я, совершенно целый, смертельно усталый, не имея сил даже на слезы, даже на то, чтобы поднять еще раз руку с намертво стиснутым в ней обломком меча, вместе с остатками войска Фуа сидел на земле, за частоколом Раймонова лагеря. Смотрел перед собой. И все видел глазами памяти, как наши бегут, словно овцы под пастушьим кнутом, как валится вбок, дергая руками, мой рыцарь и друг Гилельм, а я не могу остановиться, чтобы помочь ему, потому что миг — и нет его, и скрылся он в людском водовороте, перемешанный копытами коней.
Граф Раймон бегал по лагерю вместе с Раймоном-Роже де Фуа, они пытались что-то организовать, укрепиться, собрать воедино людей. Его видели сразу повсюду; глядя на него, я наконец начал плакать — от безнадежности и от любви к нему, так обострившейся от сознания собственной немощи, немощи всех нас…
Я встретил Аймерика — вернее, он сам наткнулся на меня, спеша за водой к безымянному потоку, заключенному частоколом в пределы лагеря. Мы обнялись и посидели так, молча дрожа; потом он отвел меня за руку в свою палатку. Рыцарь Арнаут, совершенно целый, но сильно кашлявший — нашел время и место простудиться! — ни словом не возразил. Ввечеру я с другими оруженосцами похрабрее ездил на поле битвы, искать трупы знакомых; я долго искал Гилельма, но не нашел.
Гилельма убили, сказал я Аймерику. Жалко, отозвался тот. Да ладно, все равно без носа и ушей — это не жизнь. Куда молодому парню без лица-то. От него даже шлюхи шарахались.
У Господа на небе у всех есть лица, сказал я. И пошли отсюда, мы его тела тут не найдем, пускай его Иисус Христос отыщет в последний день, когда придет собирать Своих рыцарей. Они встанут отовсюду, никто не потеряется, и Гилельм тоже объявится. С новым лицом, с карими глазами.
Я мог подумать, что катарский мой товарищ будет возражать против учения о воскресении плоти. Но он молчал и плакал вместе со мной — он легко плакал,
Чего ты не возьмешь себе что-нибудь с убитых, хриплым от слез голосом спросил Аймерик. У тебя ж ничего нет, даже оружия.
Не могу мертвых грабить, сказал я. Тогда Аймерик вытащил из руки кого-то из убитых неплохой меч, тяжеловатый для меня, но неплохой. Вот, сказал он, учись. Бери, мертвому он не послужит, а тебе еще пригодится. Может, отступать тоже с боем придется. Тоже мне, бессеребренник.
Впрочем, ничего мало-мальски ценного нам уже не осталось — более ловкие мародеры успели прежде нас. Баски, например, которых граф Фуа послал с особым заданием — собирать мертвецов и сносить ближе к лагерю, для отпевания и похорон. Горцы не теряли времени — они лихо обращались с телегами, впрягаясь в них по двое-трое, вместо лошадей; а все ценное с мертвых забирали себе. Собирать трупы нам, к счастью, никто не мешал. К этому можно привыкнуть, думал я, стараясь дышать ртом, чтобы не чувствовать запаха крови. Я непременно привыкну, я уже почти привык. Сколько трупов надобно увидеть человеку, чтобы он не испытывал к ним ничего? Это пустые тела таких же людей, как мы. Смерть очень поучительна. Прах ты, человек, и в прах возвратишься…
Я даже возгордился собой — за все время до самых сумерек меня ни разу не стошнило, а вот Аймерика вывернуло дважды.
Ночью мы заснули не сразу, несмотря на смертельную усталость. Не давали спать жара и горе. Аймерик, горячий и потный, ворочался рядом со мной, и несмотря на неудобства я был так рад, что он живой и шевелится. О войне говорить не хотелось — нас обоих, признаться, тошнило от войны. Более всего хотелось напиться — да нечем, а для того, чтобы идти искать по лагерю, не угостит ли кто вином, мы слишком устали.
Расскажи что-нибудь, сказал Аймерик. Какую-нибудь веселую историю. Что-нибудь… не про войну. А то трупы так и мелькают, стоит глаза закрыть. И запах — не пойму, он правда есть или мне мерещится?
Я напрягся, силясь вспомнить хоть что-нибудь смешное. Попробовал поведать — своими словами, потому как стихов не помнил — любимое фабло мессира Эда, про урода-рыцаря Одижье.
— Жил да был Одижье, сын графа Тюржибюса… Был граф силач — да такой, что мог на скаку пробить копьем крыло бабочки! А жена у него была красавица — с волосами как пакля, с носом как крюк, лицом белая, как печной горшок, голосом нежная, как старая овца… Их сын Одижье, славный рыцарь Одижье, родился со счастливыми предзнаменованиями — во время родов орал осел, выла сука и мяучила одноглазая кошка…
Одноглазая. Я опять вспомнил о Гилельме и не смог дальше рассказывать. Удивительно, как такая гадкая и грустная история вообще может кого-то смешить, думал я. Справившись со спазмами в горле, я принялся за другую сказочку: про виллана, который болтовней приобрел место в раю. Жил да был крестьянин, который ни на что не годился, пьяница был и болван. И вот пришло ему время умирать… Умирать! Господи, да почему же все фабло на свете такие грустные, хоть плачь?! Про трех слепых — нет! Про трех мертвецов — тем более нет…
Поднатужившись, я вспомнил глупейшую байку, в которой зато не упоминалось о мертвецах или уродах. И поведал про носильщика, который нес сундук, malle, купцу по имени Онт, Honte. Прохожие спросили его, что он тащит — а тот им говорит: malle Honte, а на звук получается — mal honte, что значит — «дурной стыд», вот какой дурак носильщик…
Но и эта история пропала втуне, потому как франкского языка, в котором состояла основная шутка, Аймерик не знал. От моих разъяснений он в очередной раз убедился, что франки все дураки, и шутки у них глупые. Так у меня и не получилось рассказать ничего смешного.