Рыцарство от древней Германии до Франции XII века
Шрифт:
Здесь, правда, рыцарство думает только о самом себе. Посвящение Жоффруа Плантагенета выглядит не чем иным, как предложением заслужить уважение других рыцарей — подвигами, милосердием, щедростью. И никаких рассуждений о его социальной полезности для защиты тех, кто в нем нуждается, или о служении государству — вопреки желаниям других клириков двора Плантагенетов, современников Жана де Мармутье, выраженным с беспрецедентной силой {687} .
Спустя недолгое время после посвящения граф Жоффруа отправился на турнир между бретонцами и нормандцами — слишком кровавый для реального и откровенно вымышленный, потому что Жан из Мармутье описывает участие в нем несчастного Вильгельма Клитона, который как раз тогда вел во Фландрии свой последний бой. Во всяком случае, Жоффруа сделал красивый жест. Как зять герцога Генриха он должен был сражаться на стороне нормандцев вместе с племянниками последнего; пусть даже они были его соперниками в качестве претендентов на наследство, тем более нельзя было позволить, чтобы только они выглядели защитниками чести Нормандии. Но Жоффруа заметил, что бретонцы
174
Составленная и несколько раз переработанная в XII в.: Histoire des comtes d'Anjou. P. 38. В этом произведении отважные князья чередуются с мудрыми, графы-воины — с графами-судьями (как Морис после Жоффруа Серого Плаща: ibid. P. 45), в соответствии с системой, уже отмеченной у Ламберта Ардрского.
Согласно Жану из Мармутье, в его герое сочетались достоинства храбрости и мудрости, каковым сочетанием обладали не все его предки. Однако девиз его правления был взят не из Библии [175] . Он проистекал из «философии», в данном случае из «Энеиды» Вергилия, и имел совершенно римский характер: «Parcere subjectis et debellare superbos» (щадить покорных и усмирять гордых). Правду сказать, он не был ни слишком ясным, потому что все дело в интерпретации и дозировке, ни слишком новым, потому что соответствовал практике общества мести, как и Библия после Хлодвига. По сути он был выбран из некоего снобизма, так как в XII в. на Луаре все, включая рыцарей, любили считать свою эпоху возрождением Рима. Отныне этот девиз в качестве лейтмотива сопутствовал сугубо рыцарским поступкам Жоффруа Плантагенета. Или, скорей, сделался его лозунгом, чтобы своей внушительностью компенсировать отсутствие таких случаев, когда бы граф полностью усмирил гордых!
175
Не то чтобы этот монах в своем сочинении совсем забыл о Священном писании и христианских добродетелях, но они упоминаются лишь кое-где мимоходом, не бросаясь в глаза.
Это красивое милосердие проявлялось прежде всего в отношении пуатевинцев, то есть противников из соседней провинции, что, как мы знаем, было совершенно обычным делом. Эти люди в основном были «довольно свирепы, но более смелы, чем упорны», и здесь монах Жан перенимает анжуйское высокомерие у авторов «Истории графов Анжуйских», проявленное в рассказе о битвах XI в., в котором эти противники выглядят самонадеянными фанфаронами{688}. Здесь речь идет всего лишь о заурядной феодальной войне, с набегами и стычками. Пуатевинцы заняты нападениями «на него» (на графа Жоффруа или, скорее, на его крестьян), и он отвечает им тем же — или, вернее, отплачивает в двойном размере, потому что наносит им поражение и при этом по-настоящему мстит (их крестьянам). И вскоре для одного пуатевинского отряда дело оборачивается плохо: четыре рыцаря попадают в плен. Жослен Турский, захвативший их, — сенешаль Анжу. Он запрашивает у графа Жоффруа инструкции. «Надо ли отпустить их временно, но в обмен на заложников, или же, назначив точный выкуп, положиться на их честное слово?»{689} В первом случае еще следовало провести переговоры о сумме выкупа, во втором сделка была бы заключена и оставалось довериться их слову рыцарей. Но граф Жоффруа ни под каким предлогом не хочет выпускать их на свободу, потому что война тогда затянется. В результате Жослен остается в очень затруднительном положении с пленниками на руках. И он придумывает «ложь во спасение». Тут читатель настоящего труда, любитель чудес тысячного года, возможно, станет ожидать, что какой-нибудь святой Божий «устроит» им побег. Но нет, здесь этот читатель получит возможность присутствовать при небольшой игре, которую ведут меж собой джентльмены XII в., слушать отточенные диалоги с нюансами обращения на «ты» и «вы», видеть мизансцену, которая, как и на других страницах, придает «Истории» Жана де Мармутье нечто театральное. Ее, несомненно, можно было бы инсценировать.
Жослен Турский обращается к пленным рыцарям. Хотят ли они вновь обрести свободу, да или нет? Они сначала не торопятся отвечать и вступать в беседу, полагая, что он насмехается, и опасаясь графа Анжуйского. Наконец они понимают его план, рассчитанный на то, чтобы сыграть на тщеславии, сострадании или классовом сознании Жоффруа Плантагенета. «Вы сочините небольшое стихотворение о доблестях графа; для людей вашего края это легко, совершенно естественно для вас». Действительно, кто этого не знает? В Пуату со времен графа Гильома IX (1086–1126) вся знать — трубадуры, искушенные в плачах и сирвентах, причем больше, чем во владении оружием, как со своим комплексом превосходства считали анжуйцы. «Что до меня, — продолжает Жослен, — я приму его здесь, когда будет уместно. И в тот момент я найду повод, чтобы он выслушал вашу песнь. Я возлагаю надежду на своего сеньора, он добр, думаю, он сжалится над вами»{690}.
И в самом деле, Жослен устраивает Жоффруа в своем замке Фонтен-Милон превосходную трапезу, с изысканными блюдами, «доставленными Церерой и Вакхом», со всеми видами мяса и пряностей. В нужный момент он исчезает, чтобы вывести пленников из их тюрьмы и отправить их на этаж (помост) большого зала, в то время как граф проходит
176
Сравните с королем Людовиком VII, который при Тальмоне, в отношении, правда, мятежных вассалов, выказал крайнюю жестокость и бестактность: Histoire du glorieux roi Louis. 7.
Этот красивый жест в Фонтен-Милоне приносит пользу и всегдашним противникам Анжуйца: нанося урон графу, они поступали неправильно, но слишком испорченными рыцарями не были. Более того — даже в отношении собственных вассалов, когда они строптивы и позорят его, Жоффруа Красивый дает красивый пример великодушия. Вот рыцари, отступившие в свой замок Сент-Эньян, откуда постоянно нападают на «него». Даже за трапезой один из них поносит на словах графа Жоффруа, произносит почти что феодальное кощунство, заявляя, что наденет графу на шею раскаленное железное ожерелье и не снимет, пока оно не остынет от его жира… Предложение столь дикое, что другой вассал его осуждает. Он читает нотацию о том, что к сеньору надо питать уважение: «Наша ненависть справедлива, но разить врага мечом слова — недостойная месть»{692} (возможно, кроме как — заметим мимоходом — в Пуату, у трубадуров). И потом, графу Жоффруа «нет равного среди земных князей»: этот обиженный рыцарь не лишил его своего уважения.
Поскольку этот диалог слышали на кухнях Сент-Эньяна, граф Анжуйский вскоре был извещен о нем. Он не сказал ни слова тем, кто передал ему эти речи. Но через некоторое время те, кто их произнес, во время нового набега были захвачены людьми графа. Он вызвал пленных к себе по очереди, начав с рыцаря, отчитывавшего своего собрата, чтобы заставить ругателя помаяться ожиданием.
«Ты причинил мне беспокойство, опустошая мою землю, как мог. И это неправильно, если я не ошибаюсь [отметим-таки эту оговорку!]. Теперь, когда ты у меня в руках, скажи, в чем я неправ перед тобой. Что я тебе сделал?»
Собеседник трепещет, потому что он в плену. «Сам по себе я не гожусь для защитных речей, — говорит он, — и прошу у тебя только милосердия». И он получает его, в полной мере и даже с избытком, так как Жоффруа Плантагенет возвращает ему коней, оружие, все захваченное добро и даже велит своим прево вновь соблюдать его права. Граф также предлагает позже снова вернуться под его начало, чтобы стать причастным к его щедротам, его тайнам. Разве этот человек чести не «сохранил свою веру и мир в среде “ненависти”» (видимо, это слово — технический термин, означающий бесстрастную, контролируемую месть)? Он заслуживает, чтобы князь, им почитаемый, обошелся с ним как с гостем.
Очередь ругателя. Граф сразу же мечет на него «грозные взгляды». И тому не по себе. Возможно, он знает, и получше нас, что не один только Людовик VII способен калечить предателей. Он успокаивает себя лишь тем, что Жоффруа не накажет его дважды! Граф бросает ему в лицо оскорбление, которое тот произнес за глаза в своем замке. Тому грозит гибель, и он выдавливает из себя минимальное оправдание: «Я отозвался о тебе чрезвычайно грубо, но в моем сердце проклятия не было. Тем не менее делай со мной, что сочтешь нужным»{693}. Душа у Жоффруа Красивого — красива, и он прощает, произнося благородные слова. Рыцарь сможет даже вернуться, чтобы потребовать суда, — но тогда он будет иметь дело со специалистами по феодальному праву, которые подарка ему не сделают. Как я уже отмечал в отношении Фландрии, отныне, в XII в., рыцари вполне могли быть взаимно вежливыми вне судебной сферы как таковой, четко выделившейся в то время. Было можно и нужно проявлять учтивость, не предвосхищая решений суда.
Жан из Мармутье явно не пытается искать христианских побуждений для милосердия графа, довольствуясь тем, что со всех сторон рассматривает вергилиевскую максиму. Он славит «благородный гнев льва», сочетающийся с «прекрасным милосердием слона». Итак, в плане милосердия идеал князя секуляризируется. Однако эти сцены и диалоги можно сопоставить со сценами и диалогами из «Чудес Богоматери», записанными около середины XII в. в Рокама-Дуре, Шартре и разных других местах. В обоих случаях христианин, оказавшись в опасности, уже не ссылается, как в тысячном году, на какие-то свои права, прочные или зыбкие, которыми он всегда пользуется совместно с кем-нибудь еще: он предпочитает (или догадывается, что так будет лучше) принять позу просителя, молящего о пощаде. Он больше не взывает к закону, а полагается на милость. И в этом смысле Жоффруа Плантагенет — Дева Мария! По крайней мере так воссоздает его образ Жан из Мармутье.