Сады
Шрифт:
Он сунул мне зачитанный лист вечёрки, который побывал уже, вероятно, не на одном садовом участке. Заголовок — каменным набран, текст — жирным корпусом. Набирал, пожалуй, Гребенник. Полоса четвёртая — с фельетоном. Пробежал его, сердце упало, словно рядом разорвался фугасный снаряд.
Руки не повиновались, когда я отпирал дверь контейнера. Топчан усадил меня, а затем уложил на свой жёсткий бок. Солнечные лучи, проникавшие сквозь щели, словно огненные ножи, резали глаза.
Приземистый, одутловатый, с чуть раскосыми монгольскими глазами и шрамом
Он появился в дверях внезапно и устрашающе.
— Читал газету, старик? — спросил он и пошатнулся. — Про меня читал? Всё это ложь и с твоих слов писано.
Он был пьян. Стоял в просвете широкой двери. Лицо его было затенено, но я догадывался, что оно багровое и злое.
— Чего привязались? — спросил я, приподнявшись с топчана. — Что болтаете?
— А то, что ты, старик, паутину плетёшь. Завидуешь. Думаешь, не слышал, про что тут сплетни разводили... в воскресенье? Печатный ты человек, знал бы — в щепки твой собачник разнёс. Или спалил бы. Чтобы только пепел остался. Били тебя — не добили.
Я сослепу схватил топорик, лежавший на полу, и если бы Сорочинский не закричал с перепугу, не знаю, что и случилось бы в тот миг.
...Когда-то я неплохо работал топором. Научился у отца, которому помогал в голодные годы на промысле. А промысел был у него немудрёный. «Распиловка и рубка дров» — так вывел он своим корявым почерком на листке бумаги и приклеил его к дверям полуподвальной квартиры, где мы жили. По специальности он был пекарь, но давно уже не вкушал, так же, как и мы, запаха свежего хлеба: частные пекарни закрывались.
Отец вкусно хекал, ударяя топором по полену, и я тоже хекал, считая этот характерный звук главным признаком квалификации. Отец был хромой и поэтому на империалистическую не пошёл. Всем же рассказывал, что в ноге сидит осколок. Чтобы лучше платили. Однажды я сказал, чтобы он больше ничего не смел придумывать. Он помолчал, затем возразил:
— А что же тогда делать, сынок?
Я чуть не расплакался, так был он жалок и вовсе не похож на богатыря-дровосека, азартно управляющегося с топором.
Учеником в типографии я тоже орудовал топором и пилой, совмещая обязанности наборщика и истопника.
Топорик пригодился мне и в окружении. В самом деле, настоящая «поэма о топоре» — славилась когда-то такая пьеса.
Потеряв своих после боя на реке Рось, где осталась почти вся наша дивизия, я с топориком под мышкой пробирался на восток, к линии фронта. Иногда мне чудилось, будто я прорубаю просеку в густой фашистской чащобе, так ловко от села к селу продвигался я с топором: то забор поставлю хозяйке, то дров наколю, то ещё что-нибудь.
Однажды мой топор превратился в боевое оружие.
— И чего это ты здесь пристроился? — спросил он незлобиво. — Почему без регистрации?
— Болезнь свалила, пане добродию. Гляди, на кого похож.
— Да ты богатырь, — засмеялся он. — Такие богатыри в нашем районе поезда под откос пускают и представителей власти снистожуют. Какой дивизии? — И, не дождавшись ответа, обратился к подслеповатой хозяйке. — А ты, Антоновна, зачем посторонних пускаешь? Мало тебе сыновей твоих красных, так ты ещё всыновляешь таких вот? Командир или политрук?
— Боец я простой. Плотник по специальности.
— Это что значит? Гробы делаешь?
— Что шутите, пане добродию? Кому забор, кому тамбур починю, всем в хозяйстве нужный я. Могу стол, табуретку, если надо...
— Виселицу, — продолжил полицай.
— Этого не приходилось.
— Шагом марш.
Меня заперли в подвале комендатуры: кто-то из полицаев сказал, что теперь-де тут стало посвободней, партизан вывезли, занимай отдельный кабинет. А в «кабинете» том ещё держался запах людей, неведомых мне, солома по углам ещё была как будто тёплой и от недокуренных цигарок вроде бы струился дымок.
На следующий день я узнал, что моих предшественников по камере расстреляли за лесом. Об этом мне рассказал сам полицай, который пришёл за мной и, пошатываясь, повёл к себе во двор. Он пил со вчерашнего вечера и заговаривался. Я тоже шатался, но только от слабости, от малярии, которая трясла меня. Тем не менее он приказал мне обновить забор.
— Вот тебе доски, вот жерди. Коли не соврал, что плотник, — жить будешь. Вчера ликвидировали партизанскую банду. Они убили районного шефа... Теперь никому пощады... На, выпей.
Он вытащил из кармана наполовину опорожнённую бутылку. Я потянул из горлышка.
Я плохо помнил всё дальнейшее. Опуская топор, я по привычке хекнул. Полицай свалился в сарае, где сидел на каком-то ящике. Были сумерки. Я притрусил его соломой и, шатаясь, пошёл бог весть куда. Молил шальную пулю, чтобы покончила со всем этим. Под мышкой держал топор, о чём вспомнил, только когда миновал околицу деревни.
Схватили меня уже осенью, при ночной облаве в Старых Млинах: в немхозе убили часового. При первом же допросе мне выбили три зуба. Затем бросили в вагон и отправили в концлагерь, что под Львовом, откуда я вскоре бежал с ребятами. Поймали нас на берегу реки, в кустарнике, и повезли в какой-то лагерь-распределитель. Далее — дрезденская тюрьма. Всё это я подробно изложил в своё время военкому.