Сагайдачный. Крымская неволя
Шрифт:
— А чем же? Не знаем, — отозвались громадяне.
— Пожаром! — отрезал Харько.
— Огнем плюнем в поганые очи!
— Как пожаром? Каким огнем?
— Степным... Мы теперь запалим за Ворсклою степь со всех концов, так огонь и пойдет навстречу татарам. Мы такого полымя напустим, что аж небо потрескается, как горшок.
— Так-так! Вот так Харько! Вот так мудрая голова! — раздались оживленные голоса.
Старик, до этого времени молчавший и грустно опиравшийся на палку, теперь поднял голову. Старые глаза его заискрились.
— Спасибо, сынку, что напомнил мне про молодые лета
Площадь оживилась. Решено было утром же привесть в исполнение план Харька Макитры, который стал всеобщим героем.
Едва лишь начало светать, как уже вся Переволочна от мала до велика высыпала за Ворсклу. И старые и молодые, женщины и дети, здоровые и даже недужные — все это тащило по охапке соломы, сена, пакли, труту и всякого горючего материала. В голове шествия гордо выступал Харько с подбитым глазом — это его уже успела угостить рогачом свирепая женушка за ночные похождения.
Отойдя на значительное расстояние от Ворсклы, переволочане растянулись ниткою поперек степи на несколько верст, чтоб на всем этом протяжении разом, по сигналу с переволочанской колокольни, зажечь степь.
Принесенные охапки сена и соломы были положены на траву по всей линии. Началось вырубанье огня. То там, то здесь чикнет огниво об кремень — чиканье пошло по всей степи. Задымились кусты трута в сотнях рук. С переволочанской колокольни донесся один удар колокола, потом другой, третий.
— Скидайте шапки, панове! Молитесь богу! — скомандовал Харько.
Все сняли шапки и перекрестились. Крестились и бабы, и дети.
— Зажигай разом! Вот так! Господи, благослови!
Лежавшая перед Харьком охапка сухого сена вспыхнула, разгорелась в пламя. Вспыхнула вся линия. Ветерок погнал пламя на полдень. Закорчилась высокая, высохшая от жаров, степная трава, ковыль, тырса — вспыхнула и она... Пламя, как живое, поползло все дальше и дальше, и через несколько минут вся степь представляла огненное море, которое колыхалось ветром и неудержимо катило свои огненные волны к югу.
Татары шли на Украину тремя загонами. Выйдя из Крыма целою ордою под предводительством брата крымского хана, Калги-салтана, татары в Черной Долине разделились на три партии; две из них, переправившись через Днепр у Кызы-кермена, двинулись Черным шляхом на Правобережную Украину, а одна — мимо Молочных Вод, через Конскую, Волчью, через Самару и Орел — на Левобережную.
Перейдя Самару, первый загон расположился на отдых — на хороший покорм для коней и верблюдов, чтоб потом с свежими силами саранчою налететь на беззащитный край.
Беспорядочное, но страшное зрелище представляла раскинувшаяся по степи многотысячная орда. На несколько верст разбрелись табуны коней и верблюдов, щипля роскошную, никем не тронутую и не помятую зеленую траву, которая по течению Самары, вследствие близости воды, была особенно роскошна. Гул и гам над степью стоял адский: рев верблюдов, ржание лошадей, лай собак, крики и перебранка чередовых пастухов, говор нескольких тысяч народа, пение, дикое завывание рогов, дикая музыка разгулявшихся
Вечерело. Разводились костры, дым от которых северным ветерком гнало на Самару. Белелись и пестрели шатры, раскинутые там, где имели свои ставки разные начальные люди и зажиточные.
Вдруг со стороны степи послышались необычайные крики, ржание лошадей и рев верблюдов. В этом новом шуме и крике слышалось что-то тревожное: ясно, что там произошло какое-то неожиданное смятение. Но отчего? Как? Не казаки же нападают — казаки далеко, в море.
Смятение и крики усиливались. Испуганные чем-то лошади и верблюды неслись прямо на костры, на народ, на шатры. Что бы это было? Каждый вскакивал с места и не знал, что ему делать, за что ухватиться, куда и зачем бежать. Взбесившиеся лошади топтали и гасили своими ногами костры, ржали и бились, опрокидывали шатры, людей, бросались в Самару. За ними бежали пастухи, отчаянно крича что-то непонятное.
Но тут случилось нечто еще более непонятное и более страшное. За лошадьми и верблюдами неслись целые стада сайгаков, ревущие туры, точно бешеные или кем-либо гонимые дикие кабаны, лисицы, волки, зайцы. Это было что-то непостижимое, наводящее ужас. Все это неслось на татарский стан, все опрокидывало в своем неудержимом стремлении, бросалось в Самару, ревело, стонало. Казалось, вся степь всколыхнулась, или небо обрушилось на землю, или ад раскрыл свои страшные врата и выслал на землю все свои разрушительные силы.
Да — это ад. Вон и пламя, — кровавое зарево охватило половину горизонта, всю северную окраину неба. Теперь только поняли обезумевшие от неожиданности и страха татары, что это такое. Это горела степь. Огненное, безбрежное море шло прямо на них.
— Алла! Алла! Алла!.. Аллах-керим! Аллах-керим!
Надо было спасаться, уходить от волн этого огненного моря.
XVIII
В одной из боковых пристроек обширного замка князей Острожских, в небольшой, обитой голубой материей комнате, белокуренькая, с пепельными волосами, панна Людвися, стоя перед большим зеркалом, совершает свой туалет. В голубых с длинными ресницами глазах панны светится что-то похожее на затаенную радость. Ей прислуживает красивая, невысокого роста, смуглая, как цыганочка, с серыми задумчивыми глазами, покоювка [Горничная (пол.)] в белой, расшитой заполочью, сорочке, голубой юбочке и красных с подковками черевичках.
— Что ты, Катруню, такая невеселая? — спрашивает по-польски панна, вплетая в косу нитки крупного жемчуга и глядя на отражение в зеркале своего оживленного лица и задумчивого лица покоювки.
— Я ничего, панна, — ласково, тихо, с затаенным вздохом отвечает девушка также по-польски.
— Как ничего! С самой весны тебя узнать нельзя.
Девушка молчала, опустив глаза на поднос, на котором лежали нити жемчуга, булавки и другие мелочи туалета панны.
— Тебя теперь и не слышно, — продолжала панна, — а прежде ты, бывало, постоянно распевала ваши хорошенькие хлопские песни.