Сагайдачный. Крымская неволя
Шрифт:
— А откуда ты родом?
— Из Суботова.
Подошли другие казаки, стали расспрашивать — что и как?
— Те-те-те, да это же Зинько Хмельниченко, — отозвался один из казаков, — я его узнал... Ты Зинько, хлопче?
— Я Зинько, дядьку, — отозвался юноша, — меня и Богданком дразнят.
— Так, так, панове, это Зинько и есть: его еще третьего года татары в поле взяли.
— Старого Хмельницкого мы знаем, — отозвались другие казаки, — добрый казак.
— Только немного ляхом пахнет, — заметил кто-то.
— И сына, говорят,
— Правда, — отвечал юноша, — меня в Ярославле учили, в Галичине.
С берега донесся протяжный вой: казаки узнали голос призывной трубы и поспешили каждый нагружаться добычею, которая еще не вся была перенесена на чайки и на галеры.
— Скоренько, панове, батько кличет.
— Час до сбора.
— А все казаки живы и здоровы?
— Бог поможет — все живы будем.
Со всех сторон навьюченные казаки спешили к берегу. Солнце уже золотило верхушки минаретов и ближайшие горы. Над пожарным дымом вились голуби и галки, которым не удалось выспаться в эту тревожную ночь. Слышен был рев скота, не находившего своих хозяев, ржание лошадей, распуганных пожаром, блеяние овец. Ветром гнало дым на море, на котором, словно стая птиц, колыхалась казацкая флотилия.
Берег был весь запружен казаками, таскавшими на ближайшие чайки свою «користь» и передававшими ее с чайки на чайку и на галеры.
— Смотрите! Смотрите! — раздались голоса.
— Кто-то несет на руках козла.
— Да то дурный Хома!
Действительно, Хома тащил на руках белую ангорскую козу, которая билась в его руках и мекекекала отчаянным голосом. Хома, весь красный от натуги, сердито ругался, таща в то же время на веревке корову, которая упиралась и ревела, и волоча сверх того почти целую копну сена.
— Что это ты, Хома? — окружили его казаки, надрываясь от смеху.
— На что тебе козел?
— Да это не козел, а коза, — сердито отвечал простоватый Хома, — да еще и брыкается.
— Да на что она тебе, дурень?
— Эге! Я ее буду доить, она молоко даст...
— На что тебе, дурню, молоко?
— Овва! Татарочку кормить.
— Вот так Хома! Вот так голова! Он разумнее всех нас и татарочку не забыл, — смеялись казаки.
Звонкая труба между тем продолжала скликать казаков. Звуки ее становились все резче и резче.
— Скорей, братцы, до чаек! Батько сердится! — заторопились казаки.
— Пускай сердится.
— Хома! Бери корову на руки да неси до чайки.
Растерявшийся Хома не знал куда повернуться. Наконец, отчаянно махнул рукой и бросился вслед за другими казаками.
XVII
Пока запорожцы гуляют по морю и «завдають страх» татарам и туркам, перенесемся на крыльях воображения на тихие воды, на ясные зори и посмотрим, что делается на Украине.
Мы в Переволочне, на самом рубеже мирной Украины, там, где с одной стороны кончаются тихие воды и
Душная летняя ночь, словно бы перед грозой. На горизонте часто вспыхивает зарница и освещает на краткие мгновения спящее село. За селом, на выгоне, раздастся иногда одинокий девический голос и тотчас же смолкнет. Не поется, видно, в душную ночь даже молодости.
Отблеск зарницы отражается иногда и на лужайке у берега Ворсклы, и на темной, совсем почти черной зелени развесистой вербы, и на белой сорочке сидящей под вербою неподвижной человеческой фигуры. Голова фигуры наклонена низко и неровно покачивается. Это голова мужчины. Что же он — плачет, кажется?
Отблеск зарницы падает по временам и на белые спины не загнанных беспечною хозяйкою и тут же пасущихся коров. Одна из них подходит к сидящему под вербою, нюхает его голову и усиленно дышит на него.
— Ну тебя, кума, не целуй меня, — бормочет сидящий и качает головой, — теперь пост.
Корова тут же продолжает щипать траву. Сидящий поднимает голову.
— Хоть я и пьяненький, а знаю, что теперь петровка, скоромного ни-ни, кума, — бормочет он снова.
Корова опять дохнула на него.
— Да не лезь же, кума, какая ты!
Пьяный увидал, наконец, что перед ним не кума, а корова.
— А, аспидская скотина! Тпрруськи! Гей додому!
Он встает и, пошатываясь, старается ударить корову шапкой, но не попадает.
— Гей-гей, чертова!.. А где ж кума?
Шатаясь, он идет по лужайке, спотыкаясь нетвердыми ногами, и сам с собой рассуждает:
— Эге! Глупый... Коли жена бить станет — пойду в козаки, ей же богу!.. Чем я хуже Алешки Поповича либо Карпа? Вон они теперь на море... Кафу, говорят, зруйновали...
Он спотыкается и падает на копну сена.
— Чур тебя, чертова ведьма!.. Так под ноги копной и подкатилась... Ой!
С трудом отбиваясь от воображаемой ведьмы и силясь перелезть через копну, он только тыкался в нее носом, царапал себе лицо, бранился и снова лез на копну.
— Ой! Рятуйте, кто в бога верует... Задушит проклятая баба...
Он сделал еще усилие и перекувыркнулся через копну.
— Ох, убила, проклятая! Ой!
— С трудом он поднялся на четвереньки и пополз «раком», отплевываясь и повторяя:
— Чур-чур меня.
Недалеко в ночной тиши прозвучал одинокий женский голос; ему ответил мужской — и оба смолкли.
— Это, должно быть, улица идет... Поют...
Блеснула зарница, другая. Где-то защелкал соловей.
— Соловейко щебечет... Вот дурень — не спит... Да, может, он немножко пьяненький...
Опять кто-то запел. И соловей защелкал усерднее.
— Пойду на улицу до дивчат... А к куме не пойду — пост...
Он пошел на голос, но опять о что-то споткнулся, выругался и полетел на землю... Захрюкала сердито свинья, завизжали поросята, — оказалось, что он споткнулся о спавшую с поросятами свинью.