Салават Юлаев
Шрифт:
— Ефим Фёдорович, — позвала она.
Чудинов вздрогнул и огляделся во все стороны.
— Уйди, барышня. Нельзя говорить на часах. После скажешь…
— Ефим Фёдорович, миленький, нет никого, старик в городе, — просила Наташа.
— Ну, что тебе надо, сказывай.
— Покажи мне башкирца.
— Какого башкирца? Что ты, башкирцев не видела?
— Нет, что поёт.
— Ш-ш-ш!.. Тише ты… Кто поёт у нас?! Арестантам нельзя петь…
— Ладно, ладно, я чую, да ты ведь знаешь, о ком говорю. Покажи…
— Нельзя, барышня, лучше уйди.
— Ну, ты сам говори с ним, а я мимо пройду — увижу.
— Нельзя, Наталья Федоровна.
— Ну, да так уж прошу я…
Чудинов всё-таки согласился, и она поглядела на Салавата. После этого, пока отец её Федор Третьяков ездил по делам по провинции,
Беседуя как-то лунной майской ночью с Ефимом Чудиновым, Салават узнал от него, что на этом же самом месте стоял Ефим, карауля другого колодника — отважного полководца Чику Зарубина, которого, возвратив из Москвы, тут в Уфе и повесили…
Рассказ о казни удалого пугачёвского атамана смутил Салавата. «Неужто всё же повесят?!» — ударила мысль.
На площади перед зданием магистрата, под густыми, готовыми вот-вот зацвесть тенистыми липами, в присутственные дни собиралось немало народу, который часами тут ждал решения разных дел. Одни добирались сюда хлопотать о своих близких, схваченных после восстания и увезённых в город, другие приезжали с жалобами на обиду и утеснения, те привозили свои товары в Уфу и в магистрате скрепляли сделки с уфимскими купцами. Здесь же на площади стояли телеги, гружённые разным добром, которое, едучи в город по делу, всегда не преминет с собой захватить каждый сельский житель, и уфимские горожане толпами приходили сюда поспрошать у приезжих сельских товаров — барашков, шерсти, лебяжьих, лисьих и беличьих шкурок, верёвок, долблёной посуды, сюда приходили любители кумыса покупать целебный напиток — вся площадь у магистрата кишела шумной толпою народа и превращалась в базар. Иногда приказный или солдат, выскочив из магистрата, начинал с бранью и криками разгонять покупателей и продавцов, говоря, что от их галдёжа невозможно вести магистратские дела, но все кончалось лишь тем, что карманы приказного или солдата наполнялись горсткою меди и серебра, шум на площади на недолгое время несколько утихал, чтобы снова по-прежнему разгореться, как только возобновится прерванная торговля.
По одежде приезжих башкир, по племенным различиям в их одеянье опытный глаз мог сразу отметить, откуда приехал торговец или магистратский проситель.
Осторожно выглядывая в окно своего каземата, Салават уже давно замечал приезжих из тех юртов, где случалось ему набирать своих воинов. Там все знали его, Салаватовы, песни.
И песня его осмелела…
Ай, родная река Юрузень!Камни лежат по твоим берагам, Юрузень,В тихих заводях камыши растут, Юрузень,Рыбы плещут в твоей воде, Юрузень,Звезды ты отражаешь в воде, Юрузень,Быстра ты, река, шустра…Чудинов стоял, слегка опершись на своё ружьё. Слышал ли он напев Салавата? Может быть, задумался о чём-то своём, вспоминал бесчисленные годы своей службы… Но народ на площади уже слыхал песню, два-три человека подвинулись ближе к зданию магистрата, чтобы послушать её.
Пусть ноздри мне вырвут враги,Пусть язык и уши отрежут врага,ПустьГолос Салавата окреп. Песня подхватила его и несла на крыльях. Он забыл о своей хитрости, забыл о том, что ему, арестанту, колоднику, следует петь с опасением. Вдохновение охватило его. Он не видал своего каземата. Перед глазами его была Юрузень во всей своей красоте, сам он сидел в седле, возле него развевалось его знамя, и тысячи воинов с горящими отвагой глазами слушали его песню…
Не отдадим врагам красоты твоей, Юрузень,Пока воды твои не покраснеют от нашей крови.Пока с водою твоей, Юрузень,Не станем пить кровь наших детей.Никто уже больше на площади не торговался, никто ни о чём не спорил, никто не делился со встречным знакомцем своей заботой. Всё замерло. Могучая сила певца покорила всех. Горячий ветер войны летел над толпой в звуках песни. Сердца раскрылись навстречу ей, и Салават видел мысленным взором весь свой народ и читал в его сердце…
На войну! Седлайте своих жеребцов, жягеты,И брюхатых кобыл не жалейте — после ожеребятся!Девушки, продавайте мониста,Вместо них нужны кольчуги на груди жягетов.Все на последнюю войну,На кровавую войну,На войну!..И только тогда, когда Салават уже замолчал, смотритель тюрьмы подоспел к окну, возле которого стоял с ружьём старый солдат Чудинов.
— Ты оглох, Ефимка?! Оглох?! — закричал смотритель. — Не знаешь закона?! Кто петь велел арестантам?!
Чудинов опомнился и застучал прикладом в решётку окна. Он что-то крикнул колоднику, наклонясь к окошку, и люди на площади только тогда догадались, откуда летела эта страстная песня. Многие узнали певца.
— Салават! — прошелестело в устах людей…
Прошло два-три дня, и толпа народа перед магистратом выросла вчетверо. Иные из толпы дерзко приближались почти к самым окнам арестантских казематов и старались в них заглянуть, но песня больше уж не звучала, и часовой больше уже не стоял перед заветным для народа окном. Салавата перевели в другой каземат, окошко которого выходило на задний двор магистрата, где лежали дрова и зловонные кучи гниющего мусора и где стоял теперь караульный солдат, сам побитый розгами за попустительство колоднику.
Дня через два Салавата и Юлая повезли в провинциальную канцелярию, где в присутствии воеводы прочли им приговор Тайной экспедиции Сената, по которому каждый из них сначала должен был быть подвергнут казни кнутом в тех местах, где они сражались и выжигали деревни, заводы и крепости, а затем, клеймённые калёным железом, с вырванными ноздрями, они должны были отправиться в вечную каторгу, куда-то в далёкую крепость Рогервик.
В эти дни возвратился в Уфу переводчик Третьяков. Он привёз двести показаний из разных волостей и аулов против Салавата. На основании этих показаний Тайная экспедиция определила бить Салавата кнутом в семи местах по двадцати пяти ударов.