Сам
Шрифт:
Нет, не злорадство, что посадят за решетку ненасытного кондора, за которым, в какую страну света он ни залетал, тотчас устремлялись стаи стервятников, а чувство опаски, что он сумеет извернуться и скроется в небесах, заставило Курнопая присоединиться к комиссару и прокурору. Они зашли за Ковылко и направились в противоположный конец коридора, где находился кабинет Скуттерини. В коридоре Ковылко их предупредил, что они не смогут попасть к Скуттерини, если он того не захочет, потому как его кабинет — сейф, в шибко увеличенном виде. Курнопай огладил кобуру термонагана, но отец прицыкнул на него, чтоб не выставлял на позор свою неосведомленность. Стена кабинета со стороны приемной, сделанная из какого-то полиметаллического
— Оно, конечно, препохвально: жизнь у мира на виду. Согласуется ли твоя административная новь с философией герметичности?
— Как есть я первородный автор теории, я около печи осознал — герметичность перемежается с, ну, с ею, разгерметизацией.
— Ответ, достойный священного автократа, — сказали в один голос комиссар и прокурор.
Секретарь-машинистка заполняла цифирью простыню.Она перестала прядать пальцами над белыми клавишами, и дробное свиристение прекратилось. Ишь, заявились руководящие мужланы. («Ни одного аристократического лица».) Отворотясь к окну-иллюминатору, она известила его высокопревосходительство о визитерах: о господине держревизоре Курнопае, о прокуроре и комиссаре из округа. Имя четвертого визитера застыдилась произнести, прямо-таки скабрезное.
Вопросительно вонзившееся в воздух приемной слово «чин», из-за чего оно показалось Курнопаю не произнесенным, а вычихнутым.
— Выдвиженец забастовки, — нехотя намекнула она.
— Чернозуб?
— Он.
Как палая листва только и ждет сквозняка, чтобы взвихриться и запересыпаться над землей, так и ожила шелестливая речь Скуттерини. Встречал он жеманниц, но сопоставимых с нею — никогда. Ее следует сделать держжеманницей. Застряла в девонской эпохе. Для эмансипированной женщины не существует непроизносимых выражений. Пусть передаст визитерам — примет завтра в час ноль-ноль пополудни. Айн момент. Завтра секунды не выкроит. Послезавтра? Расписан весь день. Невозможная неделя. Надо передать, Жеманница, имя Клотильда позабыто, — примет высоколобных на будущей неделе. Понедельник — день тяжелый. Исключается. Предложить им созвониться с нею во вторник.
Прокурор, державший наготове ордер на арест — веленевую пластинку, уголок которой был зажат косточками указательного и безымянного пальцев, — сказал Жеманнице басом, плотно прокатанным безоговорочностью, как шоссе чугунным катком, что у Скуттерини приемное время истекло: теперь-то уж он отопрется для получения знаменательного документа.
— Кто, позвольте, мне предлагает отпереться?
Двусмысленностью повеяло от голоса Скуттерини. Едва эхо последнего глагола отвращалось под купольным потолком приемной, для Курнопая стало очевидно, что сейфовый воротила торжествует свою неприкосновенность. Курнопай собрался остановить прокурора, тот исходил тщеславием чиновника, не во власти которого было раньше припереть к стенке этого глобального преступника, однако прокурор спешил и вылепил задорный каламбур:
— Отопретесь, но не отопретесь.
Ковылко до такой степени извелся в ожидании справедливости, что его зубы, хотя он давненько не наведывался на печи, плотно затянуло смолой. Смола закаменела, приобрела до жути блесткое мерцание. Пылающий ненавистью Ковылко ощутил, что ему связало рот, поэтому вырвал из машинки простыню и написал на обороте: «Скуттернни
В своем конце коридора Ковылко остановился и задержал сына и блюстителей закона.
Не прошло и пяти минут — Скуттерини выскочил в коридор, грузно ткнулся на четвереньки и пополз. Его живот бегемота, провиснув, сгрудился к передней части туловища (ноги длинные, руки загребущие — коротки), из-за чего Скуттерини поехал боком головы по ковровой дорожке.
— На пузе ползли! — еле-еле разлепив губы, бор-мотнул Ковылко.
По мере того как Скуттерини полз, он все гуще багровел, но с половины дистанцииего щеки стали синеть и мало-помалу набрякли фиолетовостью. Уже не сомневаясь в том, что правое унижение Скуттерини сменится их несправедливым унижением, Курнопай решил продлить наказание.
— Лижи обувь, не то растопчем.
Отец было жалостливо вздернул плечом, но Курнопай чиркнул ладонью по его спине, точно бы смахнул пушинку. Никто из четверых не сошел с места, и все-таки каждый стеснялся наблюдать, как многоопытный язык Скуттерини слизывает пыль с босоножек, ботинок, туфель, сапог.
Деловыми хлопками Скуттерини отряхнулся. Привычная мудрость осенила обсидиановые глаза. Покорный смирению, он сказал, что, воспитанный в традициях терпимости, вернулся на круги благоразумия и никогда не посетует на себя, понимая, что приобретение влияния на глобусе пропорционально физическим и моральным затратам.
Простонародная вера в лукавое говорение, умело замаскированная откровенностью, смягчила отца. Вежливой отмашкой он предложил Скуттерини пройти первым в кабинет, чем удивил не столько Курнопая (продемонстрировал выморочную жалость самийцев), сколько прокурора и комиссара, за что предприниматель потеснил их от кабинета и начал стукать по носам ярлыком.Стукал не плоско — ребром, притом с потягом, из-за чего на носах возникали прорезы.
Прежде чем пустить в ход охранную грамоту, он, привлекая к ней внимание Курнопая, вскинул ее флажком перед лацканом пиджака, и державный ревизор увидел тисненное золотом слово «ярлык» и роспись-закорючку Болт Бух Грея.
Не желая все же опрокудиться перед комиссаром и прокурором, Курнопай вырвал у Скуттерини ярлык и, вскользь зыркнув на него, прощально покивал пальцами правой руки. Невзирая на запрет оповещать о ярлыке кого-либо, кроме держревизора, Скуттерини попросил Курнопая познакомить с грамотой папашу Чернозуба. Уловка, найденная священным автократом, не могла не зацепить, по соображениям Скуттерини, чистоплюйской души державного ревизора.
Возмущенный собственным бессилием, Курнопай включил на всю дорогу электронную визжалку и так промчался до столицы на бронированном «датсуне», однако не застал Болт Бух Грея: он, оказывается, улетел на смолоцианку. Об этом Курнопая оповестил маршал Данциг-Сикорский, введенный в члены тайного революционного совета, но не переставший ухаживать за садом.
Данциг-Сикорскому представлялись детской забавой тревоги молодых людей. Тягучим старческим баритоном он порекомендовал Курнопаю сесть на скамейку под цветущий тамарикс. Тамарикс расслабляет нервы, и сам не заметишь, как заснешь. Он, когда Сержантитет постановил считать его почившим в бозе, внюхивался, сидя в карцере, в запах розового тамарикса и надолго впадал в забытье. Курнопай попытался уйти, но маршал усадил его на скамейку и срезал тюльпаны для Фэйхоа. В самые трудные годы опалы Данциг-Сикорского безо всякой скрытности Фэйхоа носила ему горячие обеды, снабжала исподним бельем, панамами с фольговыми отражателями, благодаря чему он не умер от солдатской пищи и жара летних месяцев.