Самервил (рассказы)
Шрифт:
– Ну, и подохнет он, - сказал Нелсон и вздернул тощие плечи. И впервые Нэйт догадался, какой у него брат - подлый.
– От зараженья подохнет. Это же яд.
В ту ночь он плакал, а он почти никогда не плакал, и он встал на рассвете и пошел искать раненого олененка. Он запомнил дрожащую спину, пот на светлом меху, глаза, уже собравшуюся в уголках липкую слизь. Он нашел только кровь, сухую и черную на папоротниках. Она вела к тому месту, где берег ручья обрывался в отвес и было не пройти.
С тех пор он больше не ставил капканов, но брата удержать он не мог, даже если бы мог с ним заговорить.
С годами Нелсон Туми стал сутулиться, а перед смертью чуть не вдвое согнулся. Лицо у него стало желтое, пустое.
Когда-то давно Нэйт ходил с ним на Солончак смотреть, как он ловит крыс в амбаре с зерном, и обмирал и томился, глядя на собак - они брюхом и мордами припадали к земле для броска, дожидались команды и, выказав зубы, двумя стрелами рвались вперед, на попрятавшихся крыс. Он запомнил лицо брата, брат стоял в тени не шевелясь, тонкий, белый, важный, как призрак; и он запомнил мозглый дух зерна. Он понял, что Нелсон рад, ему по нутру страшная служба. Его уважали в округе - ловить крыс он умел, и ему платили хорошие деньги, потому что крысы тут были просто беда, их боялись. Нэйта самого ужасали крысы, пока он не сделался совсем взрослый. А брата он так и не отучился бояться, и, когда тот умер, когда его унесли, ему стало даже легче.
Зато Нэйт Туми стрелял кроликов, у него был острый глаз, меткая рука, зверьки умирали сразу, не мучились, и все равно от них вред, им все одно погибать. И шеи сестриным курам он тоже всегда сворачивал. Он только капканов ставить не хотел, капканы ему напоминали про то, что они с братом одной крови.
Мясо мокро плюхалось с кроличьих костей. За едой Нэйту то и дело приходилось прикладывать платок к левому глазу, его саднило, он слезился, с утра в него попал осколок щепы. И когда Берта с ним заговаривала, Нэйт не видел ее лица и не понимал, что она говорит. Он читал у нее по губам лучше, чем у других, схватывал с полуслова, это она первая его выучила, она и писать его научила, она не сердилась на его немоту и глухоту, как отец с матерью, которые злились, не зная, что у него на уме, и все время боялись, что люди скажут. Другой ребенок, тоже мальчик, совсем здоровый, у них умер, и им горько было, что вместо него выжил Нэйт.
Берта Туми ждала. Она всегда ела в одиночку, когда он уже уйдет к себе в плотницкую, и теперь она стояла у кухонного стола и смотрела, как он трет глаза.
– Поранился, что ли?
Она показала ему на глаз.
– Шепа. Ты бы поосторожней. К самому верстаку голову гнешь. Сколько раз тебе говорено.
Он затряс головой, но из глаза текло, пришлось снова вытирать, и она заставила его показать, что там такое.
– Ты поосторожней давай, Нэйт Туми.
Он осклабился, закивал. Так у них повелось, она обращалась с ним как с маленьким, хотя знала, что он не дурак, а просто глухонемой. Она всего на два года была его старше, но с тех пор как сама начала ходить, всегда за ним приглядывала, и ближе ее у него не было никого.
Берта Туми носила только черное - длинные юбки, широкие кофты, тяжелые черные башмаки на больших больных ногах - и потому давно выглядела старухой. Лицо было в морщинах, они появились у нее еще у девушки, но она тогда была хорошенькая, и лицо осталось приятное и сейчас, хоть она затягивала волосы в скучный узел на затылке.
В девятнадцать лет она вышла за Хейла, сына кузнеца на Солончаке, сыграли большую свадьбу, ужин накрыли на длинных неструганых столах, танцевали до заката, а потом Нэйт стал жить с молодыми, сестра сказала, что никогда его не бросит, а Хейл не спорил. Нэйта поселили на чердаке, он помогал в кузне, пока не поступил в подмастерья к Робу Ридди, гробовщику, который снабжал всю округу. И Бертин муж научил Нэйта стрелять. А через год он умер, его убило молнией на Вышнем Поле, и Берта с Нэйтом сразу же вернулись к своим.
Сейчас он смотрел на нее, на широкое, строгое лицо, на лоб в морщинах, крутые скулы. Он не знал, каково ей после смерти мужа, она при нем никогда не плакала, и она ему ничего не говорила. Она нанялась в услуженье в слободку и у матери тоже все хлопотала по дому. Держалась она особняком, по-прежнему приглядывала за Нэйтом. Только она сразу изменилась, в одну ночь постарела, и она носила всегда черное.
Глазу полегчало, он уже не слезился. Нэйт черпнул ложкой крыжовенное варенье, тягучее, липкое.
Берта сказала:
– Хэллораны за доктором послали.
Он положил ложку. Вон оно, значит, что она собиралась ему выложить.
– Больше ничего пока не знаю.
Ягоды застряли у него в горле. Сестра села. Она все поняла. Нэйт затряс головой.
– Доедай.
– Но она видела, что есть он не может, и скоро встала и приняла тарелку.
Нэйт подошел к задней двери, толкнул, и солнце окатило ему лицо, утешно, и на него пахнуло ягодными кустами и душистым горошком. В дальнем конце сада копошились рыжие, как белки, куры. Он к ним подошел. Он открыл калитку в ограде, но они подбирали с земли последки Бертиного корма и на него даже не взглянули. Солнце пекло, и застыл жаркий воздух. В ушах у Нэйта звенела тишина.
Дочка Хэллоранов. Он уговаривал себя, что это ничего, не страшно, она еще поправится, снова придет к нему в мастерскую, совсем скоро, будет сидеть на верстаке и смотреть, как ходят у него взад-вперед руки, прилаживая дубовую доску. Но кто станет без крайности посылать за доктором? И еще ведь месяца нет, как ее выписали из больницы.
Он посмотрел вниз, на кур.
Берта Туми убрала с кухонного стола, сняла клетчатую, синюю с белым, скатерть и вытряхивала за дверью, а сама смотрела на брата в дальнем углу сада, и старая жалость к нему камнем давила ей сердце, хоть ему было шестьдесят восемь лет, а ей самой скоро семьдесят.