Саммер
Шрифт:
Она звонила мне, всхлипывала, она мне писала.
Я отказался встречаться с ней, это далось мне даже легко.
Как-то вечером она ждала меня у двери в мою квартиру, была мертвенно бледна и глаза у нее горели. Я почувствовал, как в сердце моем что-то дрогнуло, но потом сразу пропало.
Она ждала объяснений. «Мне нужны ответы», — сказала она, зажигая сигарету, и руки у нее тряслись.
Я нагло рассмеялся:
— Ответы? Но всем нужны ответы, Джил.
Она стояла, не двигаясь, держа в руке плащ, в глазах читались непонимание и боль.
— Нет никаких объяснений, нет ответов. Никогда нет.
Я отвернулся к окну. Ночь казалась такой же пустой, как моя душа.
— Шар захлопнулся.
Слова мои пронеслись перед ее бледным лицом, потом полетели к окну и рассеялись в темноте.
Доктор
— И вы ее больше никогда не видели?
Я смотрел в сторону:
— Разве я не прав? Кто может дать ответ? Я?
Доктор Трауб опять надел очки, глаза у него сверкали:
— Не знаю.
И мягко добавил:
— Иногда ответить сложнее, чем задать вопрос.
Не раздумывая, я вскочил на ноги, сжав зубы, мне хотелось ударить по столу, скинуть все эти аккуратно разложенные ручки, сбросить это вычурное пресс-папье, на котором красовалась свинцовая фигурка оленя, футляр от очков из искусственной кожи, черную записную книжку, хранящую жалкие секреты его пациентов — хотя, может, он просто карябает в ней кучи вопросительных знаков или делает списки покупок. Все эти вещи призваны, наверное, символизировать уверенность в себе и опыт психотерапевта, но от них несет бессилием и пылью. Им бы лежать где-нибудь в картонной коробке у дороги с объявлением «все по два франка».
И не останется ничего. Ничего от доктора Трауба.
— Значит, вы-то знаете ответ?! Хватит, достало. Вы только воздух гоняете, делаете вид, что в курсе чего-то. Да вы сами такой же неприкаянный и психованный, как и я.
Я попятился назад. Мне хотелось рассмеяться, но я чувствовал, что с таким же успехом могу и расплакаться, и когда я дотронулся спиной до противоположной стены, то развернулся и вышел, громко хлопнув дверью.
В коридоре на диванчике сидела девушка, она со страхом взглянула на меня. Втянула голову в плечи, словно боялась, что я закричу на нее или схвачу за волосы. Она выглядела такой хрупкой, что я спросил себя, где же в ее тельце прячутся какие-то органы, необходимые для его функционирования. А потом пошел к выходу, девушка глазами провожала меня. Черт, она видела, как я дал деру! Я стал паршивым посмешищем. На улице передо мной по-прежнему стояло ее лицо — я представил, как она, маленькое тихое привидение, легкое, словно дуновение ветерка, сидит напротив доктора Трауба и быстро-быстро бормочет, а тот, делая пометки в блокноте, морщится, будто разбирает ее непонятные слова. А она все не умолкает, только поднимает к потолку глаза, — ворожит, наверно.
А может, они говорят обо мне, умирают со смеху, и доктор Трауб пожимает плечами, показывает, что, мол, находится в полном замешательстве; она садится к нему на колени. Он проводит своей грубой рукой ей по затылку, и она закрывает глаза, как маленький мурлыкающий котенок.
Я вернулся домой и набрал номер аптеки на Бур-де-Фур; я уже несколько дней мысленно повторял цифры, пару раз пытался позвонить, но сбрасывал, как только раздавался первый гудок. Мысль о том, что этот звонок существует в моем измерении — измерении угрюмого типа с алчным взглядом в простой мятой футболке — и одновременно в измерении Джил, была невыносимой. Может, этот звонок раздается возле ее локтя, и она улавливает волны, которые идут от меня к ней. Эта мысль заставляет меня паниковать, поэтому я бросаю мобильник на кровать и шепчу: «Дурак».
Потом телефон начинает вибрировать, я смотрю на него в ужасе — я уверен, что это звонит Джил или какой-нибудь ее коллега-фармацевт и что он сейчас закричит: «Оставь нас в покое, придурок!», — но это отец. Голос у него такой ясный и уверенный, что я говорю себе: «Марина ошиблась, это я не являюсь его сыном»; он говорит, что завтра мы вместе обедаем, и я быстро надеваю трусы, как будто он может меня видеть.
Я сидел перед тарелкой с традиционными тортеллини в сметане. Каждый раз, когда мы вместе с отцом обедаем «У Роберто» в неизменных декорациях из бежевых скатертей и приглушенного света, я заказываю одно и то же жидкое и белое блюдо, а он берет мясо. Мне кажется, наши пищевые пристрастия — отражение нас самих: непонятого ребенка и крупного хищника, способного своими руками убить зверя, который в разделанном виде лежит перед ним на тарелке.
Они слишком сильно накрашены — как девчонки, переборщившие с мамиными румянами, — они слишком громко говорят, их неуместное волнение, особенно в этой полутьме, раздражает меня. Жизнь «У Роберто» похожа на спектакль, в котором все заверчено вокруг моего отца, и никто не знает, как реагировать на выходки его сына — угрюмого типа, который методично крошит хлебные палочки, а может встать, выхватить пистолет и просто так всех поубивать.
К отцу подходят поздороваться и мужчины — меня они едва удостаивают взглядом, — и их лица перекашивает такая же, как у него, удовлетворенная улыбка. Наверное, это жалкий итог их профессиональной жизни. Они чуть задерживают взгляд на моем линялом свитере, они слышали, что у меня «была депрессия», я читаю скрытый упрек, огорчение и стыд в глазах моего отца — сколько всего ему пришлось вынести из-за меня! Внезапно все эти мужчины кажутся мне ужасно старыми, измученными жестокостью собственных детей. Иногда я тоже остро чувствую эту горечь, так остро, что мне хочется броситься к отцу и обнять его, но это только укрепило бы мою репутацию человека асоциального и ненормального.
— У тебя похоронный вид, Бенжамен.
Я залпом выпиваю стакан красного вина, отец пристально смотрит на меня, будто каждое мое движение — провокация.
— Мне сказали, что ты опять продлил больничный.
Я вспоминаю о голубом экране своего компьютера, говорят, почти такое же свечение видели те, кто пережил клиническую смерть.
— Думаю, мне не хватает Саммер.
Отец поднимает глаза от тарелки, заполняющий ее окровавленный антрекот выглядит так, будто его в ярости разорвал на части какой-нибудь дикий зверь.
— Нам всем ее не хватает, Бенжамен.
— Почему ты не сказал мне правду?
Он не сводит с меня глаз. Вилка с ножом на секунду повисают над тарелкой, поблескивая в полутьме. В конце концов он кладет на стол эти полоски света:
— Какую правду?
— О настоящем отце Саммер.
Меня охватывает смущение — как всегда при встрече с отцом, — плечи напрягаются. Я кладу руку себе на запястье, чтобы унять судорожное желание хлопнуть еще вина и (а может, или?) уловить хоть какое-то биение жизни.
— Кто тебе об этом рассказал?
Голос его спокоен, но в нем слышится угроза.
— Марина.
Он смеется:
— Кто же еще.
Он выпрямляется в кресле, осторожно кладет на стол салфетку:
— Да, это правда. Когда я встретил твою мать, у нее была маленькая дочка. Без отца.
Вдалеке проходит молодая женщина, голова ее покрыта легким платком, она машет нам рукой. На мгновение мне кажется, что отец посылает ей воздушный поцелуй, но, когда он переводит на меня взгляд, в глазах его стоят слезы.