Самозванец и гибельный младенец
Шрифт:
Присмотрелся Бессонко к Дедушке, а тот сжался на бревне и в себя голову втянул. С чего бы это? Вдохнул паренек в себя свежий луговой воздух, окинул взором лес да луг – и засмеялся счастливым смехом.
– Да за что прощать тебя, Дедушка? У меня ведь вся жизнь впереди. Знаешь ли ты, что я на обильной человеческой пище расту теперь не по дням, а по часам? Сначала вот эти рубаха и портки на мне висели, а скоро уже на моем белом теле трещать начнут! И пан Рышард говорит, что я вот-вот научусь владеть саблей не хуже его!
Оживился Дедушка:
– Подсматривал я за вами сквозь щель: ты и сейчас славно рубишься – почти, как я. Теперь заставь его, Рыську, чтобы научил с огненным оружием обращаться, а тогда…
– А тогда?
– А тогда в путь-дорогу! – и тут Домашний дедушка подпрыгнул над бревном, невзначай
Призадумался подросток. Насчет имечка не поспоришь. И он на месте Дедушки тоже рад был бы уехать куда угодно, лишь бы из чужой конюшни. Да и на настоящей войне, наверное, мужику и впрямь куда веселее, чем на постылой домашней. Однако сам Бессонко еще не готов был нырнуть, как в омут, в огромный мир людей. Пламенная речь Домашнего дедушки только подтвердила, как многого он еще не видел. Да и проехавшие утром иноземцы в кибитках тоже поставили его в тупик. Никто ему не объяснил, что такое скоморохи и как зарабатывают на жизнь, а сам не мог догадаться. Помнил Бессонко, что какие-то скоморохи научили Медведя разным смешным штукам, однако те ли то были, что проехали, или другие? Если они иноземцы, не стоит удивляться, что одеты не по-людски. Вот только они поляки, и пан Рышард поляк – но ведь не ходит же он в одной штанине голубой, а во второй желтой, как тот долговязый возница второй кибитки! И зачем было расписывать верх кибитки, похоже, рогожный, столь ярко и черт его знает чем, ведь не бывает ни цветов таких, ни птиц? И вспомнилось тут Бессонке, как в первые его дни на корчемном дворе рассматривал он сирену, намалеванную на телеге супостатов, стоявшей у конюшни, и не мог понять, зачем она? Если надо было кузов телеги покрыть масляной краской, чтобы не гнил, то достаточно было и краски одного цвета. Воспитанный в берлоге Лесного хозяина, он вполне мог поверить, что где-нибудь в полуденных теплых морях плещется такое диво – сверху девица, а снизу рыба с большущим хвостом. Но зачем она на телеге? Чтобы молиться ей в дороге? Однако хозяин телеги, рыцарь, имел с собою попа, хотя и латинского. Тогда к чему она?
В ответ на его вопрос Спирька только проворчал непонятное, а пана Рышарда тогда он еще побаивался, потому и не спросил о сирене. К Анфиске же не пошел, потому как баба заведомо не может знать столь мудреных вещей – все едино, что у Найды спрашивать. А вот не знает ли случайно Домашний дедушка? Бессонко и спросил.
– У черта лучше спроси! – ответил тот недовольно. – Уж если в церквях малюют на стенах и на досках святых и даже этого их Господа, то вполне разумно было бы малевать на досках и нашего брата, малых божков. Доску с баенником повесить в бане, с водяным – на водяной мельнице, а мою доску – на конюшне. Было бы нашему брату больше уважения. А зачем сирену намалевали, которую никто никогда не видел? Говорю же, спроси у черта: тот, наверняка, знает. А может, тот усатый рыцарь хотел, чтобы его телегу можно было всегда и издали распознать: если есть на телеге девка с рыбьим хвостом, значит, моя телега.
– Вот только черта нам тут и не хватало! – скривился Бессонко. – Уж дважды ты его назвал, как бы не накликал на нашу голову.
А Дедушка повесил голову и прыгнул с бревна, норовя попасть ногами в сапоги. Левой ногой попал, а правой нет, только за край голенища большим пальцем зацепился. Запрыгал на месте,
– Стало быть, и сам ты не едешь, Бессонушко, и меня с собою не берешь?
– Поеду, да поеду я, только не сейчас, – ответил паренек неохотно. – Подготовиться надо, поучиться еще, чтобы в городе или в войске не опозориться. И тебя с собою обязательно возьму, когда поеду – не оставлю же неприятелям на растерзание. И еще хочу я дождаться, чтобы Анфиска родила. Вот ведь будет здорово, если и вправду мне братика родит!
Домашний дедушка кашлянул. Промолвил скучно, на собеседника не глядя:
– Братика она тебе не родит, и не надейся. Если бы покойный Сопун, батюшка твой, Анфиску обрюхатил, она уже родила бы. Недели две уже, как опросталась бы.
– А тебе откуда сие ведомо? – сверкнул глазами Бессонко.
– Я же помню, когда твой отец сутками в корчме пропадал и как его мать твоя Марфа пилила. А время беременности – тоже мне премудрость! У лошадей одиннадцать месяцев – мне ли не знать? У людей меньше – девять месяцев, а в днях – так двести восемьдесят. Посчитай сам, что получается, если твой отец в последний раз ночевал в корчме на Купала, а по-поповски – на Усекновение головы Ивана Предтечи. Еще и потому я запомнил, что мать твоя, покойная Марфа, кричала на весь хутор, что в тот день надо было и над Сопуном усекновение произвести, да только не головы, а кое-чего иного. Ты уж прости, из песни слова не выкинешь…
– А ты уверен, Дедушка, что правильно подсчитал?
– Не веришь, считай сам. Завтра у нас, постой-ка… Завтра память мученицы Ирины.
– А откуда тебе ведомо, что парня родит, а не девку?
– Так как раз перед твоим приходом Спирька ездил в Путивль за повитухой, она и определила. Спирька для скорости нашу тройку запряг, а назад уже неудобно ему было медленно бабу везти, ну, она все в дороге и рассказала Спирьке. А лошадки наши тоже не дуры, такие вещи и они понимают… А еще знахарка предсказала, что своего молока у хозяйки не будет и подсказывала Спирьке, откуда кормилицу приглашать.
– Ладно, подождем, пока хозяйка разродится. Когда же оправится и станет за плиту, Спирьке станет полегче, и я смогу уехать. А тебя, Дедушка, я обязательно возьму, не бойся. Я ведь решил с собой доспех взять, а в него влезть без помощника совсем невозможно: кучу тесемок нужно завязывать.
Подумав, заявил старичок-домовой, что доспех есть вещь в бою полезная, и что к владельцу своему уж точно вызывает уважение, тут ничего не скажешь. Однако тот вражеский доспех, что свален в углу кладовки, следует сначала хорошо проветрить, а затем и почистить – песком, а потом мелом. В начале весны, когда листочки репы вылезли, додумалась наша Анфиска нарядить в доспех огородное чучело. Два-три дня доспех, гремя на ветру, исправно пугал воробьев, а потом Спирька застал на огороде проезжего купчину, которые уже принялся отвязывать поножи – и сумел от чучела отогнать, только когда на его крики Анфиска прибежала с мушкетом, хотя и незаряженным.
– А со шлемом от доспеха, – увлекся рассказом Дедушка, – вообще беда. Спирька, как вспомнит о нем, начинает материться. Ладно бы Христа и Богородицу костерил, а то и нашим почтенным богам достается. Говорит, рыцарь, хозяин доспеха, дал надеть шлем своему оруженосцу, а в того кто-то из наших метко стрельнул из пищали и тяжелой пулей втиснул забрало прямо в мозги. Дело было в сенях корчмы, оруженосец и на порог не успел выйти. Так рыцарь приказал Спирьке шлем с трупа снять и мозги из него вычистить. Представляешь, каково Спирьке пришлось?
– А я на его месте ответил бы: «Твой шлем, пане, – ты и чисти».
– И я бы отказался. А Спирька вообще не мужик, подкаблучник несчастный… От шлема и тогда еще воняло, когда уже зимой Анфиска решилась его приспособить к делу. Куры должны были начинать нестись, так Анфиска велела Спирьке еще раз шлем помыть, подмостить в него соломы и поставить в курятнике. Удивляюсь, как это Анфиска не придумала этот шлем вместо ночного горшка приспособить…
– А что такое ночной горшок?
Под вечер, уже в закатных лучах солнца, прихромал к конюшне пан Рышард, учить русского звереныша фехтованию. Впрочем, звереныш уже и слово «фехт'oвачь» выучил, и в благородном искусстве правильно владеть саблей сделал явные успехи. Кроме того, успел научиться кланяться старшим и дамам, изящно и ловко, как шляхтичу положено.