Самозванец. Кн. 1. Рай зверей
Шрифт:
— Тогда я сразу суть, — поторопился, снизив голос в своем терему, Скопин-старший. — Да затем встречь матушки так названного ими Дмитрия оне шлют родича супротивщиков своих, дабы зазрение в лукавом сговоре с Нагой отвесть! А на деле-то: давно Семка-постельничий наперед со звонкой торбой проскакал!
Отец чуть обождал, предоставляя сказанному оттиснуться в сыне. Мишины серые зрачки действительно замедлили бег строк польского Плутарха, переворачиваемая страница, вздрагивая, обмерла.
— Но все, возможно, и того темнее, — продолжал старший Скопин. — А ну как Марфуша в скиту да по старости лет запостилась, отсохла от хитрого мира? Знает ясно, что дите ее давно в могиле, и отказывается нашего названца признавать?! Тогда какой выход ему остается? По дороге
— Тебя, бать, только слушай — ни погибнуть, ни поспать не дашь, — нарочно зевнул Миша. — Хотя куда уж дальше пропадать? По-твоему, давно в аду сидим — и повернуться, чтоб не обвариться, нельзя.
— Хахи глумные строишь! — закручинился отец. — А мой совет — не ехать! В этот частый лес! Больным сказался и до Ильина дня со двора не выглядывай.
Кожаный переплет вскрикнул, стиснутый в Мишиных перстах.
— Отец, что ты несешь? Разве бы мы чтили друг друга, в службе покривив?! Ты ж сам с мальства меня учил: мы— ратоборцы, кмети, легионы русские! Как всадник Вальтер фон Розен говорит: сульдаты.
Отец помолчал, припоминая.
— Другие были времена, Господни, ясные, когда я этому учил, — тоскуя, вздохнул он. — Вотще выучил-то — теперь трудно с тобой.
— А мне — с тобой.
Старший Скопин махнул окончательно рукой, огоньки свечей забились пойманными мотыльками.
— Так — раз так, перетакивать не будем. Хочешь — поезжай… Да уж держи зенички нараспашку, все примерно подмечай! Ты Марфу Федоровну должен помнить, тебе седьмой годок шел, когда мы в Ярославль ходили на стружках: из-за хлебосольства ее, по гостям стосковавшейся, в Угличе неделю проторчали.
Сын первый раз чему-то улыбнулся, опять пустил в книжку глаза.
— Примечай: напугана она теперь али отчаянна? Сомнительна аль бесстыдна? Грустная? Навеселе? Как молится, в часовенках — при всех — или одна? На совести-то ейной не цветет какая плесень? Можешь даже, уловя тишайший миг, поманить ее на сокровенность — поманеньку, — ох, так: Марфа свет Федоровна, и в кого пошел ваш сын?.. Усвой сию вязкую буквицу, прегибкий двузначный алфавит — будешь, дитятко, не македонские былинки по сту раз перемусоливать, — кивнул Скопин на возлюбленную книгу в руках сына, — будешь читывать, мой сын, доносную строку бегущей настоящей жизни каждочасно!
Наутро, в четвертом по восходу часу, Михаил Скопин-Шуйский с небольшим конным отрядом на рысях подходил к селу Тайнинскому. Небо кутали столетней масти облака. Иногда, от времени до времени, вскрапывал и успокаивался привереда дождик.
Скопин любил дальние поручения верхом, тяжесть кремлевских обедов терялась в них. Кроме того, в поездках стольник узнавал все стороны своего края, видел всюду поверстанный ратно народ. Если в престольном городе этот народ сильно ловчил, плутовал, то в небольшом отдалении он уже работал так упрямственно, сурово, навалом, будто с кем-то воевал. И это нравилось воинственному коннику Скопину. Следуя мимо сеятелей или косарей, он понимал себя ахейцем-полководцем, объезжающим пешие ряды фаланг. Скопину думалось, что и любой косарь, и жнец чувствует себя великим предводителем серпа, вождем косы, с высоты своей охватывающим стремительным, литым полукольцом малой армады и срезающим необозримую, но бессильную против него вражью рать. Скопин стеснялся вглядываться в лица бронзовых работников — он и так знал: человек, какой бы вещи ни коснулся, для начала дарит ей, как смертное рукопожатие, свое завоевательское чувство. Тот, кто успевает обратить вражду на свой же грех или — на безвыходной тропе воображения — напасть на безответные, отменно басурманские предметы, — тот воюет легче, злится меньше. Кто же не найдет копью упора, кроме ближних, чем-то похожих на свое, сердец, будет лютовать и в страшном утомлении, даже когда ангел-спаситель его им же будет убит.
Узнавал такое Скопин понемногу,
А сейчас Скопин в седле был сбит с толку. Парсуны старицы Марфы Федоровны, писанные давеча отцом, блистали перед ним одна живей другой. Вот Марфа, женщина с наволглыми округлыми зеницами, бросается к нему и заклинает вызволить ее, отвезти скорей в Литву. А то она сидит, носастая бабка, на каком-то сундучке — хитрюще подмаргивает Мише и прикладывает указательный неразгибающийся перст к губам.
157
Старорусский портрет, сходный с иконой по технике живописи.
«О, никак нет! Разве же это возможно, чтобы мать предала память сына? — снова дергал себя Скопин. — Ведь уж ей-то подлинно известно — здраво ее чадо или спит в земле. Так неужто летит издалека, ведая точно, что не сыну пособить, а вору имени его?!.
К примеру, подвели бы вдруг ко мне некую тетку. Отец бы привел, скажем, и заявил: она теперь моя супружница, величай и почитай ее как маму… Штоб я тогда с ним сделал? Да я бы его, блудного хозяина, отметелил, знаю как! К такой едреной матери бы отослал!»
У Миши от священного негодования воздух в сердце заложило. Но, пережив выдуманное, он успокоился и стал клевать в седле. Воротился остаток вчерашней усталости, не побежденной окончательно коротким сном. Дорога вздымалась полого и долго, стольник склонялся на луку седла, повод скользил из его рук, и молодой непонятливый конь тоже нырял головой, спутав шаг. Тут Миша вскидывался — снова видел в двух саженях впереди себя катящуюся на широких ободах, веющую занавесями персидских тканей колымагу. Еще в плену снов, будто высланных страницами Плутарха, колымага Мише виделась трофейной колесницей, выигранной у ликийцев в давешнем бою. Может быть, за этой мягко изливающейся тканью бережется от белых лучей аравийского солнца властитель двунадесяти языков перс Ксеркс…
— Николаич, что ты пятую версту жуешь? — совсем очнулся Скопин. Увидел опять, как его саадачный [158] , старый витязь, в такт конским копытам точит что-то деснами, подворачивая под них для пущей работящей крепости жестокие усы.
— Так, один сухарик уминаю, — ответил саадачный Николаич. — Все одно деревня на носу копья, значит, и перевожу запасец-то.
— А прикинь: ну, как в Тайнинском сел неприятель? — широко зевал Миша. — Или он вовсе село пожег? Воевать надо без пуза, в походе чревоугодия бегать, свой сухарь, яко пряник, стеречь!
158
Оруженосец, отвечающий за саадак — лук и колчан со стрелами.
— Нешто война у нас?! — робко спросил молодой стрелец, еще не ездивший никуда со Скопиным.
Николаич только крякнул ему в ответ, что могло означать: «У нас уж пострашней!», сам обидчиво возразил господину:
— Михайло Васильич, было ба зашто чревоугодьем меня попрекать? Горбушка-то до чрева у меня чуть досягает: клыков-от нетути, так крошкой больше в десны сеется да под язык…
— Значит, твой грех — гортанобесие [159] , он в сто раз грешней, — пугнул Николаича Скопин, разбиравшийся, как и все, впрочем, в церковном словаре.
159
Страсть есть вкусно.