Самозванец. Кн. 1. Рай зверей
Шрифт:
Староста с необычайным в его лета проворством поймал с кратким звяком кошель, развязал лесочку и обомлел. Вокруг него затеснились мужики с оглоблями, через плечо, из-под руки, с карачек — отколь только возможно, загибая в кошель взоры.
— …Барин мил… да благодетель… Вот тут недалече… Сынка мово кровля с собакой… Сноха моя, — по слогу, судорожно собирал старик дар речи, бережно взял Мишиного коника за недоуздок, — сноха моя…
Мужиков с кольями — как не бывало: каждый побег счесть свой убыток от ратных учений, а за неимением такого — самому легко его произвести.
— Приезжайте,
— Не печалуйся, детинушка, — гоготнул подоспевший Николаич, зарывший лапищи по локти в сивую кудель орущего поперек седла барана. — Считай, ты Нарву нашему боярчику оставил! Наш не обожжется!.. К той избе с бирюльками, што ль, поворачивать?! Ах, там твои хоромы. А мы к невестке едем? Пошто же, мил друг, не к тебе?
— Неописанно бы рад! — отвечал староста воплем, хотя агнец уже не кричал. — Да вечор у меня некая монахиня остановилась! По всему — высокородная, седая!.. Дуры-бабы бают, — вдруг унял голос, — уж не матушка ли молодого государя?
Стольник вдруг яростно перекрутил на месте лошака — жёгнул плетью, выискав взглядом ближайшего стрельца в сухом кафтане, из перешедших речку по коровам вброд. Подскакал к нему. Стрелец начал поспешно выбирать вдоль по кафтану из петель кисти.
— Ого, что ваш-от сполохнулся? — слабо заморгал старик. — Так я нешуточно сказал?!
— Ты бы, вьюнош, с этого и начинал! — укорял его, упав на овна, Николаич. — А то — руби, читай!..
Скопин-Шуйский, весь в поперечных складках чужого кафтана, неловко дергая плечами, вбежал на крыльцо с прорезными перильцами. Весь вдруг затрепетав, толкнул дверь, повернул в дохнувшие какими-то простыми черенками и цветками сени. Там, нащупав в темноте железное кольцо второй двери, ударил им по дереву три раза, крикнул: «Господь благословен!»
— Аминь! — донесся из покоев женский, будто ахающий и как-то знакомый голос. Скопин, нырнув под притолкой, вошел в дом и увидел на поломанном об стол и печку клинке солнца стоящую в черном уборе, невеликого росточку женщину.
— Марфа Федоровна, будь здорова много лет, — быстро поклонился стольник, не зная, целовать ли руку инокини-старицы или царицы?
Инокиня ступила к нему. В полуовале грубого рядна, внятно теплое, еще красивое — несмотря на все излучины и устья тоненьких морщин, — ее лицо вдруг рассвело удивлением радости.
— Миша! Васи Скопина сынок?! Да как ты вырос! — смеясь, приняла его персты в свои сухие тесные ладони, теплые подушечки. — Жених! На такого, видно, и кафтаны-то не поспевают шить! — Озорно, зорко подергала стольника за тугую складку под мышкой.
Скопин щекотливо прыснул и отпихнул невольно ее руку от своей груди. И тут же испугался, душу свел виновато. А инокиня Марфа радовалась пуще:
— Экой барин, ошкуйник прямой! А ведь у нас под стол за малой надобкой ходил! Отец-то его доставать, а Мишук знай
— Марфа Федоровна, я… — Миша веселел, смелея, сам озаряясь вольной добротой ее лица, — я ведь к вам навстречу от… — и враз замолк, не зная, как назвать.
— Ах, ты от сынули? — произнесла Марфа Федоровна и смешливо, и легко, чего уж никак Скопин не ожидал. — Как хорошо, что встречаешь ты именно! — всплеснула мягкими руками. — Ну так давай с дорожки молочка парного выпьешь? Ой, Глебовна, ты тут — а как приклеена стоишь?! — повернулась инокиня к мирской бабе, глядевшей поверх выступающего печного кирпича из отгороженного закуточка.
— Марфа Федоровна, государыня, не хлопочи ты, — вовсе осваивался Миша и, даже не зная чему, начинал облегченно посмеиваться. — Не серчай, я ведь там, с дружиной со своей, обедаю…
— Ну, молочка-то, Миш, — будто испугалась Марфа. — Вон уж Глебовна несет. За разговором так бычком и выдуешь. — На стол встал глиняный кувшин, по горло полный манящей язык белой толщи — плотной до того, что на полвершка выше кромки кувшина выгибалась нерасплеснутая шапка в непроглядных пузырьках.
Миша вдруг почувствовал себя в Старостиной избе точно как многие годы назад в нянькиной каморке в Нерехте — на одном из вотчинных дворов тогда опального и вышибленного из Москвы отца.
Только отобедав с войском, Скопин в страхе опамятовался, выкликнул лучших стрельцов и, объехав село с ними вдоль и вокруг, всюду оставил за собой зевающие тайные дозоры. Затем он присмотрел место для государевой вежи и залез на колокольню, венчанную вытесанной бочечно еловой шишкой — проросшей вверх восьмиконечным крестом.
Отсюда он, желая смотреть бдительно, завороженно осмотрел — как чувственно зачитанную, первую из непонятых книг — всю Русскую землю до соседних деревень. И как тут можно было разобраться, что-то разгадать, когда все так светило тихо и ничем сбивчиво не выдавало себя: стога никуда не ползли, леса не пылали с растреском, не мутилась речка, и даже не плакал нигде крестный ход. Подступающих к Марфе Федоровне взбунтовавшихся боярских легионов тоже не наблюдалось, и Миша, присевший на лавочку звонаря, нечаянно упрочив голову в баляснике, приглушенно пахнущем смоляной сластью, уснул без грез. Когда он засыпал, колокольня плавно покачалась — в поступь стольникова рысака, но не обронила Мишу и не разбудила его.
В те же часы, только два дня погодя, луг перед околицей села был набит до отказа нарядным народом. Не одни крестьяне Тайнинского и ближайших деревень пришли оценить миг объятия — после необходимых разлучных времен — многомучимых своих, но восставших в чудозвонной славе мамы и дитяти. Московское дворянство и даже лошадное мещанство, намедни знавшие уже о времени и месте упованной встречи, загодя прискакали в Тайнинское. Иные подходили пешком с Москвы за полночь и, сведя с ума всех тайнинских собак, в который раз перебудив село и полкопейкой искупив свой ночной разбой, становились на постой, а точней — падали без чувств по сеновалам.