Самшитовый лес
Шрифт:
– Ты игру понимаешь, - сказал оп.
А давным-давно Богаев Маяковского тренировал.
...Просто частицы в веществе не изнутри друг к другу притягивает, а снаружи в кучу сгоняет. Как щепки в водовороте, - сказал Сапожников.
– Какое странное предположение, - сказал учитель.
Сапожников, когда вырос и вернулся с войны, потом много раз в жизни слышал эту фразу. И каждый раз ее произносил думающий человек, а все остальные или разговор переводили, или слюной брызгали.
Но не сразу. Примерно сутки дозревали, а потом переставали здороваться. Как будто
– Ерунда все ото, - сказал учитель.
– Земля вращается вместе с воздухом, и если давление снаружи, то воздух или сгустился бы, или отставал бы от вращения.
– Я и говорю, - сказал Сапожников.
– Велосипедное колесо можно раскручивать за ось, а можно за обод.
– Чушь, - сказал учитель.
– У тебя выходит, что некая движущаяся материя раскручивает Землю за воздух? Так, что ли?
– Ага, - сказал Сапожников.
– За ветер. Я узнавал у географички
– есть такие ветры. Постоянные - дуют с запада на восток, как раз куда Земля вращается.
– Ладно... Хватит, - сказал учитель.
– Так мы с тобой до новой космогонии договоримся.
– А космогония - это что?
– спросил Сапожников и добавил: - И никакого притяжения нет. Есть давление. Оно тем слабее, чем больше
расстояние.
– Ты только не ори, не ори, - сказал учитель.
– Я не ору, - ответил Сапожников.
– Ладно, - сказал учитель.
– Все хорошо в меру. Пошли спать.
Завтра у тебя последний экзамен. Физика. Не вздумай там фокусничать в ответах. Спрашивать буду не я, а комиссия.
С тех пор Сапожников и не встретил больше такого собеседника, который выслушал бы все, а возражал бы только в главном, не цепляясь самолюбиво к подробностям и стилю изложения. А не встречал потому, что после экзаменов за десятый класс началась война и учитель был убит во время второй бомбежки, как раз когда Сапожников присягу принимал на
асфальтовом кругу в Сокольниках.
– Вот и свет, - сказал Сапожников.
– Свет - это сотрясение материи, которая на все давит и все вращает за обод.
– Ну что? Эфир, значит?
– Пусть эфир, - сказал Сапожников.
– Только я не слыхал, чтобы эфир двигался. А потом, зачем другое название давать, если одно уже есть?
– Какое?
– спросил учитель.
– Какое название уже есть?
– Время, - сказал Сапожников.
Но это он уже потом сказал, несколько лет спустя и несколько эпох спустя, после войны, когда записывал свои конкретно-дефективные соображения в тетрадку под названием "Каламазоо" и продолжал мысленный разговор со своим убитым на войне учителем, красным артиллеристом. Он и потом многие годы вел с ним мысленный разговор, как и со всеми людьми, которых уже нет на свете, но которых Сапожников любил и потому они были для него живые.
А тогда реальный разговор кончился тем, что сошлись на ошибочном слове "эфир", справедливо отброшенном, хотя и не по тем причинам, что у Сапожникова. И это понятно, потому что "эфир" отбросили до расцвета ядерной физики, а Сапожников додумался до энергии материи - времени как раз перед тем, как физику начали
Глава 16. ИЗ ШАХТЫ НАРУЖУ
– Братцы, - сказал Виктор, - когда к нам в Ереван приезжал сценарист из Москвы, меня пригласили консультантом на киностудию по технике... И я присутствовал на худсоветах. Знаете, за что больше всего ругали автора? За то, что у него отрицательный герой получался неживым и стандартным.
– Уймись, - сказал Гонка.
Сапожников только плюнул.
Но Виктор не унялся.
– Чего только не делали на киностудии, чтобы его оживить! И личную жизнь ему придумывали, и сложные мотивы его сволочизма, и характерные словечки, делали его не грубияном, а ласковым человеком, а все получался стандарт... И никто не догадался, что они и в жизни такие... Вот, скажем, как описать Блинова, если он не живой?..
– Очень даже живой, - сказал Генка.
– Не живой, - сказал Сапожников.
– Он оживленный.
– И все было неточно. У них слов не хватало, но все понимали, что к чему. Просто когда Блинов ушел, они остались в гостинице, оплеванные его лаской, а за окном была ночь, которая должна продлиться еще пол года. Ну, это уж чересчур? Надо было как можно быстрей закончить свои дела и сматывать удочки. Но именно это и стояло под ударом.
– Если мы все так здорово понимаем, -сказал Виктор, - почему же мы тогда будем делать то, что он велит?
– Потому что Блинов прекрасно знает наше положение, - сказал Сапожников.
– Мы все равно будем работать. Мы же не можем плюнуть и вернуться ни с чем. Стало быть, мы будем работать всю ночь.
Это был тот случай, когда все стало ясно с первого разговора, но ничего не могло изменить.
В нем, Блинове, было что-то детское. И голос его, слегка вибрирующий, казался почти сентиментальным. И все в нем было бы симпатичным, если бы от него не исходило тягостное ощущение бездарности. Ему надо было объяснять самые простые вещи, и он их выслушивал с восхищением. Но радости это восхищение не доставляло. Потому что все время видно было, как работают в нем какие-то быстрые механизмы, и стучат молоточки, и морзянка тук-тук отстукивает на ленте разговора - ну хорошо... ты прав... и я восхищаюсь тобой... а что это мне даст?
И он даже не скрывал этого. Зачем? Все равно все работали как чумовые независимо от его качеств, потому что по самым разным причинам все были заинтересованы в этом проклятом конвейере больше, чем сам Блинов. Сам он был увлечен только великим стимулом той уходящей вдаль эпохи - материальным фактором. И не обязательно деньгами. Как раз с деньгами он не спешил и мог подождать, пока упрочится его положение. А тогда уж деньги сами примагнитятся. И на быстрой его физиономии было написано: "Зачем тебя только мама родила, если ты ничего не можешь мне дать?"