Санки, козел, паровоз
Шрифт:
Прошли годы, и однажды сын покровителя Флеминга, некогда спасенный из болотной трясины, заболел пневмонией в самой тяжелой форме. Однако больной получил нужную дозу пенициллина — и выздоровел. Его спас Флеминг-младший…
А теперь пора назвать имя господина, который пришел к фермеру Флемингу, а потом помог его сыну стать знаменитым ученым: лорд Рэндольф Спенсер-Черчилль. А имя его спасенного на болоте сына — сэр Уинстон Черчилль.
На следующее заседание общества Виталик явился в приподнятом настроении и нарочито ленивым тоном, словно скучая, заявил, что имеет намерение выступить с небольшим сообщением, внеплановой «пятиминуткой». И выступил. И сказал (уж сколько часов он потратил на выяснение этих мелочей — Бог весть), что Александер Флеминг никак не мог быть героем давешнего сюжета хотя бы потому, что его отец, фермер Хью Флеминг, умер, когда ему было только семь лет. И учился Александер в обычной сельской школе, а потом отправился в Лондон, служил в Лондонском шотландском полку, отлично стрелял
И Виталик удовлетворенно прикрыл веки — как бы впал в дрему.
Милейший Леша Баулин, он же Палыч, на заседаниях обычно молчал, но и он по мере сил посодействовал развенчанию мифов — как и можно было ожидать, спортивных. Один его сюжет Виталик запомнил — ведь он был связан с Англией.
— По распространенному мнению, — говорил Леша, — марафонская дистанция, те самые сорок два километра с какими-то там метрами, соответствует расстоянию, которое пробежал грек Фидиппид от Марафона до Афин, чтобы сообщить о победе над персами. А прибежав и доложив, он вроде бы тут же пал мертвым. Переутомился. На самом-то деле все было не так. На первых трех Олимпиадах Нового времени дистанция эта — около сорока двух километров — каждый раз немного менялась. Но в тысяча девятьсот восьмом году игры проводились в Лондоне, причем стартовая линия располагалась напротив окна Виндзорского дворца, из которого наблюдала за происходящим половина королевского семейства, а финиш размещался перед королевской ложей стадиона Уайт-сити, где сидела его вторая половина, и расстояние между королевскими половинками равнялось — в пересчете с миль и ярдов — сорока двум километрам и ста девяноста пяти метрам. С тех пор оно и стало марафонской дистанцией — исключительно ради удобства монаршей семьи.
А Фидиппид, надо сказать, и на самом деле сотворил чудо. Он сбегал из Марафона в Спарту — а это двести сорок шесть километров — попросить помощи в битве с персами, а спартанцы в это время что-то там праздновали, выпивали, пляски плясали и сказали: «Щас некогда. Видишь, мы заняты». Бегун вытер пот и — обратно. Прибежал и рассказал: так, мол, и так, они заняты. Тогда афиняне сами расправились с персами, а Фидиппид, пробежав в общей сложности пятьсот километров, вовсе и не думал умирать.
Что касается Толи Фомина, то темы его сообщений были совершенно непредсказуемы. По-видимому, его интересовало все — неудивительно, что после университета он довольно скоро распрощался с физикой и занялся философией, предмет которой, по распространенному мнению, невозможно описать достаточно строго, а значит, и положить ему границы.
— Думаю, что сапожник Володя со второго этажа нашего дома, Виталик и Алик его хорошо знают, вряд ли читал «Золушку», — так мог начать свою речь будущий философ, — и слава Богу, не то он сильно бы удивился, узнав, что ее башмачки были сделаны из хрусталя. Стал бы кричать, руками размахивать: мол, как так, почему, с какого перепугу стали тачать стеклянную обувь?
А дело было так. Сидит Шарль Перро в своей комнатушке и при тусклом свете свечи, или лучины, или что там у них было по части осветительных устройств, напрягая уставшие глаза, читает средневековую сказку. Старику под семьдесят, башка со вчерашнего трещит: бургундское легло на анжуйское. Буало опять его обругал — нельзя, мол, нарушать законы изящной словесности. А тут еще шрифт такой неразборчивый… Но сюжетец — славный. И стариковской дрожащей рукой он пишет verreвместо vair,стекло вместо беличьего меха. Да, да, там, в старинном манускрипте, Золушка получила чудесные туфельки из нежного беличьего меха. А мы-то думали — с чего это добрая фея наградила трудолюбивую девушку такой неудобной обувкой…
И тут же, без перерыва:
— Вот некоторые противники вегетарианства говорят, будто и Гитлер был вегетарианцем, животных жалел, а сам… А я вам истинно скажу — не был. По свидетельству его повара, любил изверг баварские сосиски, пироги с дичиной и фаршированных голубей. А слух о его вегетарианстве пошел от того, что фюрер страдал хроническим метеоризмом и врачи рекомендовали ему вегетарианскую диету в качестве средства от газов. Тут, правда, здравый смысл пасует, если мы вспомним горох, изюм и черный хлеб. Кроме того, Гитлера регулярно кололи высокобелковой сывороткой из бычьих тестикул, а это тоже не шпинат и не простокваша! Фюрер, кстати, и атеистом не был, как утверждают многие священнослужители. В «Майн кампф» черным по белому написано: «Я убежден, что действую как посланец Создателя. Изгоняя евреев, я совершаю Божье дело». И адъютанту своему, генералу Герхарду Энгелю, сказал без обиняков: «Я и теперь, как прежде, католик и таковым пребуду». Недаром на пряжках его солдат стояло: Gott mit uns.
В декабре шестьдесят первого закончилась деятельность Общества. Интерес к нему упал резко, как южная ночь. Слава Богу, обошлось без тяжелых последствий. Разве что Толя Фомин провел на даче сезон, читая Горация и питаясь
Немало подобных записочек раскидал Виталик в ту пору повышенной возбудимости.
Но сейчас речь не об этом. Мне страстно захотелось напомнить тебе, до чего это красиво —
РЫЖАЯ СОБАКА НА ЗЕЛЕНОМ ЛУГУ.
Вот, напомнил. А теперь мы естественным образом возвращаемся к прерванному в силу сложившихся обстоятельств разделу
По направлению к другу (продолжение)
И вот как-то раз, терзаемые эстетическим голодом, Виталик с Аликом забрели в музей на Волхонке и, шатаясь по залам импрессионистов и пост- (тогда они только-только узнали значение этих слов), пристроились к табунку, как выяснилось, студентов чего-то художественного, гонимому перед собой худым седоватым джентльменом. И… Они раскрыли уши и души, они прозревали. «Рахат-лукум» — это гогеновские-то полотна! Посмотрите на ритм вертикальных женских фигур — одна… вторая… третья… И звучала музыка. «А, ты ревнуешь». Оказалось, на подписи отсутствует запятая, что извращало смысл. И вся технология «Девочки на шаре». Это так просто. Усадить квадратного гимнаста на куб — что может быть надежней и устойчивей? А девчушку поставить на ненадежный, подвижный шар, ручки ее изломами рвутся к небу, вылетают за горизонт, она вот-вот оторвется — и останавливает этот полет красное пятно, роза в волосах. Джентльмен самозабвенно травил байки о Ван Гоге, а Пикассо, судя по всему, вообще был его приятелем — хитрец Пабло, с одобрением вещал джентльмен, раздавил вишню на куске холста и тут же продал это произведение обалдевшему миллионеру. «Кто это?» — спросили они у смотрительницы. Профессор Колпинский. Ох уж этот профессор. И они зачастили в музей, на редкие тогда картинные выставки и просто так, без повода, сострадали поедаемой тигром лошадке Руссо, но Колпинского больше не встретили.
А на первом вечере встречи (первом для Алика Умного, втором для Виталика) вдохновенный Аликов одноклассник Женька читал заунывно: «Мимо ристалищ, капищ, мимо храмов и баров, мимо шикарных кладбищ, мимо больших базаров…» И еще: «Каждый пред Богом наг, жалок, наг и убог, в каждой музыке Бах, в каждом из нас Бог». И еще: «Теперь покурим белых сигарет, друзья мои, и пиджаки наденем». И что-то о рыбах, царапающих глаза о лед. Рыб, царапающих глаза, Виталик жалел, а еще старался понять, как и почему одно это слово — «белые», приложенное к сигаретам (Господи, да какие ж еще бывают?), волшебным образом обычную скучную фразу опрокинуло в другой мир. Не понял и смирился.
Женька давно умер. Теперь и спросить не у кого.
Ты знаешь, сейчас ходит байка (а может, и не байка), что, когда Бродскому сказали, будто Евтушенко написал статью против колхозов, наше всё номер два высказалось в том смысле, что, коли Евтушенко — против, то оно, наше всё, — за. И западло стало нынешнему интеллигенту и ценителю поэзии признаться в симпатиях к Евгению Александровичу. И Виталику — с его-то неразвитым поэтическим чувством — было неловко. Ну как тут при ценителях рассиропиться и увлажнить щеку, вспоминая:
Уходят наши матери от нас, уходят потихонечку, на цыпочках, а мы спокойно спим, едой насытившись, не замечая этот страшный час.Знаешь, дочитаю-ка тебе до конца. Ведь как услышал полвека назад, так и запомнил — до последнего звука.
Уходят матери от нас не сразу, нет, — нам это только кажется, что сразу. Они уходят медленно и странно, шагами маленькими по ступеням лет. Вдруг спохватившись нервно в кой-то год, им отмечаем шумно дни рожденья, но это запоздалое раденье ни их, ни наши души не спасет. Всё удаляются они, всё удаляются. К ним тянемся, очнувшись ото сна, но руки вдруг о воздух ударяются — в нем выросла стеклянная стена! Мы опоздали. Пробил страшный час. Глядим мы со слезами потаенными, как тихими суровыми колоннами уходят наши матери от нас…