Санкт-Петербург. Автобиография
Шрифт:
Уже был третий час за полдень; пальба усиливалась у Сената, и государь непременно требовал, чтобы все шли по домам и не подвергали себя бесполезной гибели, что он надеется и без них усмирить непокорных. Но любопытные трусы оставались на своих местах, а я, желая знать, что происходило внутри города, оставил площадь и, зайдя на минуту в свою квартиру (между Полицейским и Конюшенным мостом в доме Рекети), отправился потом в Итальянскую улицу к двоюродным сестрам моим.
Чем далее отходил я от Адмиралтейства, тем менее встречал народа; казалось, что все сбежались на площадь, оставив дома свои пустыми. Везде ворота были заперты, магазины закрыты, и только одни дворники изредка выглядывали из калиток и узнавали, что делается на улице. Тишина самая печальная и самая
Рассказав у сестер, что делается на площади, я тотчас после обеда ушел от них, беспокоясь о брате; но, узнав дома, что он также пошел к сестрам, я захотел еще раз побывать у Адмиралтейства. Это был уже 5-й час, и я только что успел в тесноте дойти до места, где Малая Морская пересекает Невский, как вдруг весь народ побежал от площади Адмиралтейской к Полицейскому мосту; пешие и конные давили друг друга, и гибель была неминуема для того, кто хоть раз не мог удержаться на ногах; пушечные выстрелы увеличивали смятение. Перед глазами моими видя погибающих под лошадьми или экипажами, я каждую минуту находился в величайшей опасности; но господь сохранил меня: влекомый толпой по тротуару Невского, я вырвался из давки в Миллионную улицу, прошел чрез двор известного дома Котомина на Мойку и, перебежав оную по льду, благополучно пришел домой, где ожидал меня брат мой с большим беспокойством. Я не менее рад был его видеть и, рассказав ему все, чему я был свидетелем на площади, куда он как-то не попал, отправился с ним вместе на Невский, где было очень тихо и очень пусто. С Невского мы пришли к Отсолигу, где пили чай, и в разговорах вечер пролетел неприметно.
Тут я узнал, что происшествие у Сената было следствием возмущения в некоторых гвардейских полках: солдаты, обманутые бунтовщиками-офицерами, не хотели присягать новому государю, думая, что Николай Павлович есть похититель престола и что Константин от оного отказался не произвольно; иные из них даже были уверены, что Константин Павлович посажен под стражу. Таким образом, предполагая защищать государя законного, они едва не сделались виновниками бедствия не только столицы, но и всей России. Некто из офицеров, Панов, уже с партией бунтовщиков вошел в Зимний дворец, искал императорской фамилии, и, может быть, бог знает что бы случилось тут, если бы не удачные распоряжения генерала Башуцкого. Он, встретясь с ними в коридоре и узнавши их намерение пробраться в комнаты государя, сказал, что они совсем не туда идут, и, указав на одну маленькую лестницу как на кратчайший путь к их цели, сделал, что они по оной вышли на двор. Между тем у комнат императора верный караул так был увеличен, что бунтовщики уже не могли пройти в оные.
Тут же я слышал, как первоклассные сановники, один светский, а другой духовный, совершенно противуположно отличились на Сенатской площади. Первый – С.-Петербургский военный генерал-губернатор граф Милорадович, в 50 сражениях доказавший свою храбрость, с обыкновенною своею неустрашимостью подъехал к непокорным и стал их уговаривать. Его стращали смертью, он смеялся над угрозами и, наконец, когда начал склонять солдат на свою сторону, был поражен смертельной раной из пистолета (Каховский был его убийцей). Другой – митрополит Серафим, в полном облачении и с крестом в руках подошедший по высочайшему повелению словами веры смирить мятежников, бежал от них, как трус малодушный, при первой насмешке, может быть, такого же храбреца из их партии. Смех сопровождал высокопреосвященного, который, выбившись из сил, на самом скверном извозчике спасал остаток дряхлой и, конечно, непрекрасной своей жизни.
В 12-м часу ночи мы возвратились домой, конвои один за другим беспрестанно нас встречали на улицах, и, хотя везде было видно, что правительство успело принять меры самые действительные для безопасности города, но, верно, никто в эту ночь не ложился в С.-Петербурге спать совершенно покойно.
Чрез несколько дней после сего я имел приятнейшее удовольствие слушать рассуждение о сем происшествии незабвенного Николая Михайловича Карамзина. Он находил в нем особенное милосердие вседержителя, который,
Провидение, – говорил он, – омрачило умы людей буйных, и они в порыве своего безумия решились на предприятие столь же пагубное, сколько и несбыточное: отдать государство власти неизвестной, злодейски свергнув законную. Бунт вспыхнул мгновенно; обманутые солдаты и чернь ревностно покорились мятежникам, предполагая, что они вооружаются против государя незаконного и что новый император есть похититель престола старшего своего брата Константина. В сие-то ужасное время общего смятения, когда смелые действия злодеев могли бы иметь успех самый блистательный, милосердный погрузил предприимчивых извергов в какое-то странное недоумение и неизъяснимую нерешительность: они, сделав каре у Сената, несколько часов находились в бездействии, а правительство между тем успело взять все нужные противу них меры. Ужасно вообразить, что бы они могли сделать в сии часы роковые, но Бог защитил нас, и Россия в сей день спасена от такого бедствия, которое если не разрушило, то конечно бы истерзало ее.
Всего по «делу декабристов» были арестованы и допрошены 579 человек, из которых 121 посадили в крепость или отправили на каторгу. Пятерых руководителей восстания – П. И. Пестеля, П. Г. Каховского, С. И. Муравьева-Апостола, М. П. Бестужева-Рюмина и К. Ф. Рылеева – приговорили к смертной казни через повешение. О допросах, «поруганиях» и казни поведал в своих воспоминаниях И. Д. Якушкин, сосланный на каторгу в Сибирь.
В начале июля меня повели в дом коменданта. Я уже знал через Мысловского, что нас позовут в Верховный уголовный суд для свидетельства всех наших показаний. Меня привели в небольшую комнату, где за столом на председательском месте сидел бывший министр внутренних дел князь Ал. Бор. Куракин; направо и налево от него сидело еще человек 6 членов суда. Бенкендорф присутствовал как депутат от Комитета.
Сенатор Баранов очень вежливо предложил пересмотреть лежащие перед ним бумаги и спросил, мои ли это показания. Прочесть все эти бумаги было невозможно в короткое время, да и к тому ж я очень понимал, что меня не затем призвали, потому что 121 подсудимый должны были в одни или не более как двое суток проверить все свои показания и бумаги. Я перелистал кое-как бумаги, которых Баранов даже не выпускал во все время из рук, и видел на иных листах свой почерк, на других почерк, мне совершенно незнакомый. Баранов предложил мне что-то подписать, и я подписал его листок, не читая. В этом случае Верховный уголовный суд хотел сохранить ежели не самую форму, требуемую в судебных местах, то, по крайней мере, хоть тень этой формы.
12 июля, часу в 1-м, меня опять повели в дом коменданта, и на этот раз я очень был удивлен, когда Трусов, приведя меня в одну проходную комнату, исчез и я очутился с глазу на глаз с Никитой и Матвеем Муравьевыми и Волконским. Тут было еще два лица, мне незнакомые: одно – в адъютантском мундире, это был Александр Бестужев (Марлинский); другое – в самом смешном наряде, какие только можно себе представить, это был Вильгельм Кюхельбекер (издатель «Мнемозины»). Он был в той же одежде, в которой его взяли при входе в Варшаву, – в изорванном тулупе и теплых сапогах.
Свидание с Муравьевыми и в особенности разговор с Никитой были для меня истинным наслаждением. Матвей был мрачен; он предчувствовал, что ожидало его брата. Кроме Матвея, никто не был мрачен. О себе я не могу судить, похудел ли я во время 6-месячного заключения, но я был истинно поражен худобой не только присутствующих товарищей, но и всех подсудимых, которых проводили через нашу комнату. Вскоре явился Мысловский, отозвал меня в сторону и сказал: «Вы услышите о смертном приговоре, не верьте, чтобы совершилась казнь».