Сапуниха
Шрифт:
Вставать приходилось рано-рано, чтобы к восходу солнца справить завтрак для колхозников. Огромнейший, врытый в грунт котёл, под которым находились горны, булькал нехитрой похлёбкой. Едоки не привередничали, обжигаясь, наяривали приготовленное, нахваливая юную повариху.
– Молодец, дочка! Скусно... добавь-ка ишо.
Было приятно и... ужасно хотелось спать. Постоянно.
По вечерам, очищая опостылевшую картошку, Валентина слушала балалайку и людской гомон. Молодёжь топтала в танце землицу, выкрикивая что-то разухабистое и распевая не всегда пристойные частушки, постарше - добродушно похохатывали
Иногда Степанида забегала к дочери, угощала испечёнными (большими, на всю сковородку) пирожками с морковью или грушами, а пока та ела, уговаривала:
– Ты не горюй, Валюшка... Скоро тебя освободят от работы. Потерпи, родная, потерпи...
"Сколько же Вале придётся терпеть?- подумала.
– И Вале, и мне самой..."
Да, жизнь соткана из терпения. И труда. Тяжёлого. Изнурительного. Ежедневного.
Кажется, вчера это было, а прошло... Ох, сколько времени прошло...
С тем же старанием работала пояркой, телятницей, дояркой, в Суровикино дорогу к заводу мостила... Куда посылали - там усердствовала.
Остались позади тяжкие послевоенные годы, когда и сами голодовали, как перед войной, и скотина околевала с голода. Опять ходили по балкам, собирали желудки. Добавляли потом в перетёртую из жёлудей муку лебеду и прочую траву, вновь пекли "лепушки". А чтобы коровушек сберечь - раскрывали базы и кормили соломой с крыш. Так вот выживали. И выжили. К сожалению, не все. Захворала и умерла, когда, сдавалось, лишения остались позади, Ариша, оставив малютку Раечку...
Незаметно, а главное, скоро выросла Валя. Уехала в Калач. Работать и учиться.
А она по-прежнему трудилась в Качалине.
Когда дежурила, старалась поддерживать порядок на ферме: ясли полны корма, подстилка свежая, дорожки песком посыпаны. Будучи и здесь старшей дояркой, корпела наравне с подчинёнными.
Обмазав очередной плетень, женщины, войдя в телятник, повалились на солому, укрывшись халатами.
– Лёна, гляди, а то ветром надует - забрюхатишь, - скалилась насмешница Нюрка Лобанова.
– Щас...- лениво отвечала подруга, - тут как раз забрюхатишься... Скорей спину сведёт от сквозняка.
– А ты в угол подвинься - глядишь, там повезёт,- продолжала Лобаниха.
– Вот привязалась, как муха...
– Дайте подремать, - обратилась к товаркам Ганя Братухина,- а то сщас придёт Фёдор Савельевич и пошлёть куды-нибудь...
Не успела проговорить, как раздались шаркающие шаги бригадира.
– Лёгок на помине, - вздохнула Нюша Братухина.
– Чаво? Не услыхал я...
– стоя в дверях и привыкая к темноте, произнёс дядя Федя. Потом, помедлив, добавил: - Надо-ть, девки, кизеков нарезать...
– Да мы дюже уморились, Савелич. Базы тока обмазывали, плетни плели.
– Ничё-ничё, помаленечку, потихонечку... за вами нихто ж не гоняить...
– гнул своё Татаринов.
– От старый хрен, прилепился, как банный лист...
– огрызнулась Лобанова.
– А ты помолчи, егоза... тебе лишь бы зубы щерить.
– Не бряши, бригадир,- хитро улыбаясь, промолвила та.
– Тока кликни... мигом к тебе прижмусь.
Выпятила грудь, согнула руки в локтях, отведя их назад, и двинулась к начальнику. Савельевич попятился, споткнувшись о жердину, привалился к стене в нелепой позе: и не стоит, и не лежит. И не упал, и встать не может. А казачка, вплотную подойдя к руководителю, закрыла бюстом его лицо, подхватила за подмышки и зашептала, чтобы все слышали: "Ну что, дядя Федя, поработаем?" Тот увернулся, но, потеряв равновесие, встал на четвереньки, а потом, поскользнувшись на соломе, и вовсе растянулся.
– Погоди, я ишо не готовая, ишо юбку не сняла, а ты уж улёгси, - стала расстёгивать пуговицы доярка.
Старик, повернувшись к бабёнке, начал пятиться, ползти, не отрывая зад от соломы, упираясь руками в землю и скользя пятками по ней.
– Куды ж, касатик мой ... не убегай. Погоди, сладкий, я щас,- наступала на него Лобанова. Казак упёрся в косяк двери, пытаясь подняться, осипшим голосом крикнул: "Отойди, окаянная!"
– Ишь, гля, разгорячился.
– Изыди, охальница!
Анна вышла из упавшей юбки, не обращая на ругань внимания, раскинула руки для объятий: "Иди сюда, мой писаный..."
Бригадир с трудом поднялся, но, сделав неосторожное движение, вновь споткнулся, прополз немного, встал и просипел гневно: "Бесстыжие твои глаза! Глянь, чё выдумала... Да я тебе, да я..."
– Ну чаво заякал?... Так и скажи, что хреновина не работает.
– Тьфу ты! Ей ссы в глаза - она: "Божия роса..."
– Ну хватит тебе, Нюра,- урезонила подругу.
– Хватит, так хватит, хотя мы и не начинали...
Татаринов заковылял от телятника, обивая на ходу с себя солому. Остановился в раздумье, повернул, было, обратно, но, услышав хохот, засеменил прочь.
– А куда он нас хотел направить, девки?
– давясь смехом, спросила Лёночка Братухина.
– А кто ж знает.
– Да Савелич про всё забыл, когда Нюрка титьками прижала.
– Ха-ха-ха!
– Гляди, Нюра, а то дядя Фёдор пожалится Спиридону Филипповичу или Никите Локтионовичу...
– А мы и Багаева с Сергеевым сиськами задавим. На всех хватит!
– Го-го-го!
– Ух, ух...
– Хи-хи-хи...
Улыбнулась воспоминаниям. Боевые подруги, озорные. Хоть и тяжело жили, а шутковали. Беззлобно. Без обиды. Собирались, случалось, у кого-нибудь на посиделки, как в девичестве, вязали, пряли, играли песни. Покупали и бутылочку. И веселились, плясали, разгоняя вдовью тоску... С радостью и смехом всегда рядом шагали горе и горечь.
В начале пятидесятых умерла мама. Не пеняла вроде бы на здоровье. В одной руке носила внучку Раечку - дочку Ариши, во второй - ведро с водой. Внучка сучила* ножками, что-то гулила, кукарекала, слушая прибаутки бабушки, а потом сидела на подстилке посередине двора, наблюдала за хлопотами старушки. Но и двух лет ей не исполнилось, как на Прощёное воскресенье преставилась раба Божья Бузина Александра Яковлевна. Вода как раз разлилась, заполняя Лиску, балки и овраги, пришлось идти окольными путями в Гуреевский, чтобы попрощаться с маманей...