Сатирические очерки
Шрифт:
В последние часы 23 декабря 1836 года было тягостно и душно, как перед грозой, и я никак не мог заснуть. Ночь показалась мне такой же длинной, как затянувшаяся гражданская война. Но, наконец, в комнату, если можно так выразиться, вторглось утро, совершалось это вторжение, как и другое, известное вам, мучительно медленно, и занавеси в моей комнате постепенно стали окрашиваться в розово-пурпурные тона.
Вчерашний день был великолепен, но я почему-то предчувствовал, что на следующий день непременно должен разразиться ливень. Однако я ошибся: наутро выпал снег. Я взглянул на термометр, столбик упал значительно ниже нуля: точь-в-точь как государственный кредит.
Мне решительно не хотелось двигаться: я вдоволь находился в течение всего месяца. Голова моя склонилась над столом так низко, как нависают над землей холодные, свинцовые облака. Я подпер руками голову и застыл в такой
Однако не стану больше удручать читателей своими мрачными мыслями. В Мадриде теперь и так не много газет, да и читателей не очень много. Каким счастливым должен чувствовать себя всякий, кто пристроен к какой-нибудь службе и служит даже без жалованья или, как говорят, состоит на жалованье, хотя бы он его и не получал (разницы в этом никакой нет): ему не нужно думать, он может спокойно курить, не спеша прочесть «Газету».
– Четыре часа! Пожалуйте кушать! – раздался вдруг голос моего слуги с характерными нотками смиренной почтительности. У человека, который прислуживает, даже тон голоса всегда как бы извиняющийся. Последнее слово вывело меня из состояния оцепенения, и я едва не отозвался фразой, которую некогда произнес Дон Кихот: [472] «Ешь, Санчо, ешь, сын мой, ты ведь не странствующий рыцарь, ты и родился для того, чтобы есть». И действительно, мы, несчастные философы, вполне можем обойтись без еды, но разве могут обойтись без нее слуги философов?!
472
Намек на роман Сервантеса (см. ч. II, гл. 49).
И вдруг меня осенило: да ведь сегодня рождество! Я вспомнил, что во время знаменитых сатурналий римляне менялись ролями со своими слугами, и эти последние получали право говорить своим господам всю правду. Плебейский обычай, достойный христианства. Я посмотрел на своего слугу и подумал: «Сегодня же вечером ты мне скажешь всю правду». Из ящика письменного стола я вынул несколько монет; на них были изображены испанские монархи. Всякий сказал бы, что это отличные портреты наших королей, но на самом деле это были мои газетные статьи. Я не без чувства гордости посмотрел на монеты.
– На, проедай, пропивай мои статьи, – сказал я и тоном, полным презрения, добавил: – Ведь только так, только прибегая к подобной хитрости, можно впихнуть в некоторых людей содержание газетных статей.
Глупейшая улыбка обозначилась на физиономии существа, которое естествоиспытатели только по доброте своей определили как разумное. Мой слуга засмеялся. Казалось, что это смеется сам демон чревоугодия в предвкушении поживы. Я накинул плащ, нахлобучил шляпу и выбежал на улицу.
Что такое годовщина? Может быть, это просто случайный выбор какой-нибудь даты. А если бы год не делился на триста шестьдесят пять дней, то как бы мы вообще могли отмечать годовщины? Но народу было сказано: «Сегодня такая-то годовщина», и народ отвечал: «Раз сегодня годовщина, то мы будем есть и съедим вдвое больше, чем обычно». Но почему же сегодня человеку нужно есть больше, чем он ел вчера? Может быть, вчера у него не было аппетита? Или сегодняшнее обжорство пройдет для него без печальных последствий? Несчастное человечество: оно никогда не знало меры.
Тысяча восемьсот тридцать шесть лет тому назад родился спаситель, родился тот, для которого нет ни начала, ни конца, но он родился, чтобы умереть. Это и называется таинством высшего порядка.
Однако стоит ли по этому поводу устраивать празднества? И
Чтобы от моего дома добраться до театра, необходимо пройти площадь, ее никак не миновать: так же как, например, нельзя миновать страданий на долгом пути от колыбели до могилы. На площади горы всякой снеди, смех, шум, крики продавцов и покупателей, повсюду изобилие, достаток, везде царит радостное оживление. И вдруг перед моим мысленным взором предстал образ города Бильбао. [473] Я вижу, как внезапно над горами рыночной снеди вырастает бледное изможденное лицо с высоким лбом; высохшая, костлявая рука подносит к бледным, потемневшим от пороха губам обагренный кровью лавровый венок. Уста молчат. Взор обращен на шумливых, бойко торгующих столичных либералов.
473
Летом 1835 г. дважды и осенью 1836 г. карлистские войска предпринимали осаду Бильбао. Однако, несмотря на страдания от голода, жители Бильбао продолжали упорное сопротивление.
Какой разительный контраст являет собой это измученное, усталое лицо с беспечными, веселыми физиономиями посетителей праздничной ярмарки. Строгое, суровое лицо, кажется, укоряет и обличает воплощенную греховность, самодовольную и бесстыдную. Всю эту снедь навезли из разных провинций на потребу праздничной столице. Так, разговляясь, прожорливый город объедает своих младших братьев.
Пять часов! Время начала театральных представлений: перед шумной, суетливой людской толпой поднимается занавес. Сегодня ставятся две комедии, видимо бытовые, если я только что-нибудь понимаю в комедиях. В первой комедии все мужчины удивительно похожи на женщин, а женщины – на мужчин. Это вполне в духе нашего времени: мужчины теперь болтливы как женщины, они всюду болтают: болтают на заседаниях кортесов, болтают в кулуарах. Женщины теперь совсем как мужчины: только они ныне и одерживают победы. Во второй комедии мы увидели жениха, отчаявшегося в возможности осуществить свою мечту. Совсем как испанский народ: он заключает брачный контракт только с таким правительством, с которым непременно поссорится на следующий же день после свадьбы. И бракам подобного рода конца не предвидится.
Жители Мадрида спешат предаться буйному разгулу. Входные двери захлопнулись, зато распахнулись двери кухонные. Проходит два, три часа, а я все брожу по улицам города, охваченный тревожными мыслями. Свет, проникающий через жалюзи роскошно освещенных зал, режет глаза; звон бубна и разгульные песни, сотрясающие окна и двери, бесцеремонно врываются в сердце, в душу, в мозг.
Скоро двенадцать: колокола, которые пощадила хунта по отчуждению монастырской собственности, раскачиваются в воздухе и удивительно напоминают по своей неустойчивости наши внутренние дела. Они призывают добрых христиан к свершению таинства. Но что же это? Двадцать четвертое число на исходе, а со мною не случилось ничего дурного, если не считать настроения, которое никогда не бывает у меня хорошим. Однако пора домой. Мой слуга ждет меня, как бочонок с вином ожидает своего дегустатора. Превращение совершилось; статьи мои превратились в звонкие монеты, а монеты – в вино. Указанная жидкая субстанция, как я и думал, до краев наполнила этого дурня, и он уже потерял человеческий облик, теперь он – воплощенная истина.
Слуга мой весь какой-то квадратный, по своим очертаниям и росту он очень напоминает стол: это весьма удобная форма мебели. Цвет лица у него такой, что его обладателя никак не заподозришь в интенсивной работе мысли, то есть у него отличный цвет лица. Если бы не сапоги, вряд ли можно было бы отличить ноги от рук, но передвигается-то он, надо полагать, при помощи ног. Как у большинства людей, у него два уха по обеим сторонам головы: они служат для украшения – подобно цветочным вазам на консолях или фальшивым балконам, которые никак не используются. Есть у него и глаза, и он даже полагает, что способен с их помощью что-то видеть. Но это попросту недоразумение. Несмотря на столь примечательную внешность, в толпе его отличить трудно, ибо он один из тех образцов рода человеческого, которые провидение выпускает большим тиражом; точь-в-точь как в издательском деле: несколько экземпляров в роскошных, отлично оформленных переплетах, а основной тираж – все на один манер и даже без обложек.