Щастье
Шрифт:
— Ну, поц, — бодро сказал Жёвке Муха, — пошли в контору, выдашь нашу долю фриторговскими бонами. Ты те два огорода продал?
— Не собираюсь я ничего продавать, — ответил Жёвка и попытался улизнуть. Застать его теперь одного было большой удачей: подле вечно крутились конторские, краля, агенты косарей и набивавшаяся в бедные родственники шпана.
Муха вспылил.
— Я тебе говорил, что мы возьмём долю баблом, а не огородами. Зачем нам огороды в Автово, если мы уезжаем?
— А вам их типа никто не предлагает. Я расписку не писал.
(Сомневаюсь, чтобы расписка нам помогла, но почему я её не взял в самом
Муха сперва не понял, потом оторопел, потом разозлился.
— Ах так? — сказал он. — Расписка затерялась? Мы тебя свяжем и увезём голого с собой обратно, владей оттуда своими плантарями, заодно память освежишь.
Затем Муха запер изменника и ушел в аптеку унять нервы. Жёвка (жадность окрыляет) вылез в окно и помчался к поверенному. Тем временем Фиговидец и Добыча Петрович пили чай в конторе и беседовали о майолике. (Я не раз замечал, что направление коллекции, если кому-либо на нашем берегу вообще приходило в голову коллекционировать, клонилось всегда в сторону изящной архаики, чего-то изысканного, труднодоступного и труднопонимаемого, тогда как в Городе любили собирать нашу агитационную живопись, рекламные листовки, брошюрки анархистов, шерстяные коврики и прочий подобный хлам.) Когда тираду о прозрачной глазури Возрождения перебил хрипло дышащий Жёвка, Добыча Петрович мгновенно спровадил фарисея («и так ловко, технично, я еле поклониться успел»), и тот, размышляя и о майолике, и об ухватках поверенного, и не столько о майолике, сколько об умении некоторых людей третировать на грани хамства именно тех, для кого было бы достаточно и вежливого намека, пошел искать Муху.
Встреться они своевременно, помочь это всё равно не могло. В последующие часы было много путаницы, беготни (отдельно и крупным шрифтом: О ТОМ, КАК ФИГОВИДЕЦ СПАСАЛ СВОИ ЗАПИСИ), и после несчастий, о которых стыдно рассказывать (вспомнил я, как насмешила меня прореха в штанах бедного марачки), мы очутились на закате среди складов и кранов порта: Фиговидец с ватником под мышкой и перевязанной пачкой дневников и рисунков, Муха с биноклем, набором ножниц и карманами, набитыми пачками египетских, и я — с пустыми руками.
Потрясённые, мы смотрели на Большую Воду. Это было неописуемо. Ещё Нева? — уже Залив? — Большая Вода была ярко-голубой. Блаженная, глубокая голубизна затопляла окоём, в неведомом, неразличимом месте сливаясь с небом. Вода угадывалась только по более сильному блеску.
— Вот как это было на краю ойкумены, — сказал Фиговидец с благоговением. — Господа почётные дураки, начнем жизнь с чистой страницы.
Контрабандисты ни за что не повезли бы нас в долг (хотя фарисей и наплел им, что он один сын у богатой матери), но среди них нашелся человек большой души, готовый рискнуть прибылью и принципами, лишь бы сделать подлянку Добыче Петровичу.
Я не спрашивал, чем ему так удружил ласковый поверенный. Забавно, но я расстался с ним без злого чувства: из-за того ли, что мы всё-таки унесли ноги, а ведь маячил шанс остаться рабами на плантациях, пленниками в чулане; или потому, что его сильный, хищный и не угаданный мною ум поленился напасть первым. Мое легкомыслие избавило его от многого; а было бы любопытно посмотреть.
Я веселил себя подобными мыслями — и мало-помалу они из веселящих становились терзающими, — а солнце садилось, никуда не спеша. Плавящаяся лава воды и воздуха поглотила землю и небо и текла от солнца во все стороны, дыша необычным золотым ветром. Этот ветер нес с собой множество обещаний, переворачивающих душу, и в то же время то в одном, то в другом его случайном, стороннем дуновении сквозило отчетливое признание, что ни одно из них сдержано не будет, что обещания даются просто так, и не нужно страшиться, что они прорастут и дадут всходы, что намёком заключенные в них тоска и жажда выйдут на свет, что горестное и торжественное овеществится в горькое и тяжёлое — и, наконец, это волшебное, сотканное из того, чего нет, пламя затвердеет в самый обыкновенный камень. И я начинал понимать, почему такой тоской, такой иссушающей жаждой было для Фиговидца прекрасное, которое пребывало вечным лишь потому, что вечно умирало, забывая себя в каждый следующий миг. Закат горел, выжигая в слишком податливых сердцах неизлечимые следы, а во мне разгоралось желание всё переиграть. Я не хотел терять деньги. Я поднялся сказать ребятам, что остаюсь.
Дальнейшее слиплось в какой-то ком, из которого высунулась рука и ударила меня по голове (быть может, палкой). Я очнулся в медленно раскачивающемся катере: контрабандисты не обманули и везли нас на Васильевский.
— Что это было?
— Не знаем, миленькой, — беззаботно сказал Фиговидец. — Может, солнечный удар? Ты сидел в сторонке, сам с собою беседовал, а потом подскочил и хлопнулся в обморок. Неприятно завершать путешествие таким пассажем, да, Муха?
— Ага, — отвечал Муха. — А что если нам теперь поехать в настоящую экспедицию? — Он поправил тряпочку у меня на макушке. — Лежи, лежи. Не прямо же сейчас.
— На краю географии мы уже побывали, — фыркнул Фиговидец.
— Мы поедем за пределы ойкумены!
Фиговидец фыркнул ещё выразительнее.
— Это куда? В Москву?
— А хотя бы, — сказал отважный Муха.
Фарисей остроумно прикинулся незаинтересованным и, отвернувшись, замурлыкал: «Утро туманное, утро седое…». Он напевал, катер мотало, в моей голове что-то моталось, перекатывалось от края к краю. Блестела, горела вкруг лодки вода. Над водой, в небе, мы неслись золотым сверкающим облаком.
— Эту песенку, — сказал я. — Спой мне её от начала до конца. Пожалуйста.
К ВЕЧЕРОЧКУ
Утром я проснулся в чужой постели. Она была удобная, широкая и в меру жёсткая; гладкое свежее белье приятно пахло. Я с удовольствием ленился, потягивался, жмурясь, прислушиваясь к шуму ветра за полуоткрытым окном. Обильная листва шумела, как под дождём, но подоконник пестрили пятна света и тени, и птицы перекрикивали ветер. По коридору и через комнату знакомо, самоуверенно зашаркали шаги.