Счастливая черкеска
Шрифт:
Бабушке было уже далеко за восемьдесят, в нашей станице она еще застала те времена, когда девки, боясь похищения, ходили по воду в сопровождении казаков, и теперь, завершая жизненный круг и потихонь ку возвращаясь в свое стародавнее, она подозрительно поглядывала на будущего министра, почти каждый раз отзывала меня в сторонку и опасливым шепотом спрашивала: „Этот азият-то твой, он хоть — мирный?..“
Мне казалось, что дружок мой все слышит, я делал страшные глаза и только с укором произносил: „Бабушка?!“ „Ладно, — ворчала она, — ладно!.. Уже и спросить низзя!“ — и совала нам в руки горячие пирожки с фасолью — таких сладких я никогда
Алан был осетин, отец его работал в госбанке, а мой, вечный районный путешественник, занимал тогда очередную номенклатурную должность: уполминзаг. Уполномоченный Министерства заготовок.
Когда умер Сталин и на линейке вся школа навзрыд отплакала, мы с Аланом сбежали с уроков и отправились в военкомат. Мы считали, что наша страна теперь в опасности, и потребовали у военкома досрочно го призыва в армию. Военком сказал, что дело это слишком серьезное и ему надо кое с кем проконсультироваться. Вечером отцы дали нам с Аланом хорошенькую взбучку и в конце концов вырвали у нас вынужденное обещание не валять дурака, а серьезно готовиться к выпускным экзаменам — оба мы „тянули на золото“.
Враги так и не воспользовались моментом, так на Советский Союз и не напали, и мы с Аланом постепенно перестали ездить в соседнюю станицу, чтобы тайком послать оттуда письмо уже в Министерство обороны. Жизнь наша входила в обычную колею, и, чем меньше времени оставалось до лета, тем жарче разгорались у нас споры, куда пойти после школы.
Учительница литературы Юлия Филипповна, удивительная женщина из профессорской семьи дореволюционных интеллигентов, вселенскими ветрами зане сенная в глухое наше Предгорье, не мыслила для нас иной судьбы, нежели на поприще словесности. Каждую пятницу мы собирались у нее дома, и она открывала свои девичьи альбомы со стихами Бальмонта и Апухти на, а после все терпеливо слушали мою повесть о советском капитане дальнего плавания Иванове и негритёнке Гарри, несчастном моем тезке, встреченном нашими матросами около мусорной свалки в одном из самых бедных кварталов Нью-Йорка… Алан был поближе к родимой земле — он храбро читал пьесы из жизни Нартов, легендарных осетинских богатырей… Конечно же мы были „словесники“, чего там — вспомнить все наши горячие увлеченья, заумные споры, бессмысленные остроты, которые казались тогда верхом изящества.
„Что такое авантюрист, слушай?! — по-кавказски жарко кричал в парке Алан. — Это: а вон — турист!“ И показывал пальцем на розоватую под последними лучами солнца далекую макушку Эльбруса. „Какой лучший из миров?“ — громко спрашивал кто-либо другой из нашей компании. Хором ему отвечали: „Книжный!..“
Но это все, как говорится, наносное, это так, для разрядки… А жизнь свою каждый из нас посвятит чему-то, ясное дело, самому важному.
„Куда ты собрался?! Какой тебе МАИ, если у тебя очки — минус пять! А там одни чертежи“. Но Алан твердо решил стать авиаконструктором. „Какой из тебя философ?.. Ты должен стихи писать!“ Но я не сомневался, что мое призвание — двигать вперед философскую науку.
В черных вельветках на молнии и в клешах, каждая штанина которых стоила исправной дворницкой метлы, с чемоданами, перетянутыми брючными ремнями, и с пузатыми авоськами краснощеких кубанских помидоров летом пятьдесят третьего мы с Аланом приехали покорять Москву.
Он поступил в МАИ. Я — в университет. На философский.
Уже после первого семестра он надел очки на единичку больше. Я схлопотал „неуды“
И в сентябре пятьдесят четвертого дорожки наши снова сошлись — на первом курсе факультета журналистики.
„Что такое авантюрист? — весело крикнул мне Алан в старом университетском дворике на Моховой. — Это: а вон — турист!“ И кивнул за ограду, мимо которой шел увешанный фотокамерами человек в тирольской шляпе с пером — может, и в самом деле первый зарубежный турист…
После учебы я распределился в Сибирь, работал в многотиражке на большой стройке, но довольно быстро ушел „на вольные хлеба“ и там же, в поселке под Новокузнецком, на Антоновской площадке, принялся писать длинные романы „о железных“ прорабах и о матерях-одиночках — их временных женах.
Алан поставил в Орджоникидзе несколько пьес, снял кино, вот-вот у него должен был выйти большой роман, но работу он не бросал, а все поднимался потихоньку по служебным ступенькам и поднимался, пока… Но с этого я ведь начал: есть у вас старый друг — министр?.. У меня есть.
Министр из Северной Осетии — Алан Салтанович.»
Так вот, в рукописи у министра было иное имя, реальное: Георгий Ефимович. Ну, конечно, — Черчесов. Но перед публикацией я посчитал должным показать роман Жоре, он всю ночь просидел над ним в номере гостиницы «Москва», где всегда останавливался, а утром, когда я, что бы задобрить своего высокопоставленного дружка, пришел с бутылкой сорокоградусной, он взорвался: «Кто с утра пьет водку?!» И в своей обаятельнейшей манере шутить добавил уже совсем тихо: «Если есть хороший коньяк…»
Потом, когда наполнил рюмки, друг мой снова буквально вскричал: «Кто на Кавказе выводит действующих лиц под их настоящими именами и фамилиями?» Я подождал-подождал и, когда продолжения не последовало, сам спросил его: «Если?..» «Если, да, — проворчал министр. — Если…» Пришлось спросить в упор: «Если это может не понравиться первому?» «Давай сперва поднимем!» — предложил мой друг.
И правда: причем тут Первый? Разве у древних героев на Кавказе не было, и в самом деле, такого обычая: называться вторым именем?
Оказалось, Жора его для себя уже придумал.
«За крестины?» — спросил я, уставши от ожидания.
Ведь что касается длительного пребывания с наполненной рюмкой в поднятой руке, мой сибирский опыт был значительно скромней Жориного кавказского и запах выдержанного коньяка, по правде говоря, давно лишил меня собственной выдержки.
«За крестины? — переспросил я. — Давай, дорогой Алан Салтанович, — поехали!»
Но роман потом понравился Первому, вот в чем дело!
И нет на белом свете ничего случайного, нет…
Спустя несколько лет я полетел в командировку в Монголию, и друг мой попросил меня непременно заехать в Дархан, навестить там нашего консула Билара Емазаевича Кабалоева и передать ему кружок сухого осетинского сыра — едва уловимый запах дымка от горского очага, который вскоре пропитал мои вещи, не давал мне потом забыть об этой миссии.
«Видите, где нам пришлось познакомиться? — печально и чуть насмешливо спросил этот уже седоголовый тогда орел, жестоким ветром занесенный с родного Кавказа, считай, в центр Азии, считай — в пустыню. — Кажется, вы писали в романе, что наш святой Уастырджи хранит вас теперь в столице… А я прошу его об этом сегодня в таком далеком краю!»